8. Гауптвахта (конец марта, 27-29.3.43)
В один из караулов довелось мне попасть на гауптвахту. Произошло это следующим образом. Дело было весной, но холод порядочный, и мы, прибыв в развод, после здорового размышления решили разойтись из строя и, пока начальник караула, которым заступал как раз наш к.в. лейтенант Гончар, производил приём караульного помещения, обождать эту почему-то затянувшуюся процедуру в учебном здании, где в кромешной темноте было по крайней мере тепло. Я в этот раз шёл впервые разводящим и весьма гордился таким повышением!
Но чувство увеличившейся ответственности не помешало мне уйти вместе со всеми в здание и там так сладко вздремнуть в одном из закоулков здания прямо на полу, что я не слыхал, как все вышли из здания, призванные проклятиями пом. кар. нача, обнаружившего очень скоро пропажу всего развода. Не слыхал я также и того, как меня искали и звали, и заявился, неожиданно проснувшись, только через полчаса после смены постов. На моё место разводящим был поставлен уже другой курсант, а меня после грозного допроса, где и почему отсутствовал, Гончар послал на пост гауптвахты в 3-ю смену. Отговорился я расстройством желудка и, очень довольный, что могу ещё 2 часа поспать, провалился в паутину сновидений, ни капли не думая, что этот день принесёт мне столько неприятностей.
Отстояв своих положенных два часа, во время которых по привычке читал стихотворные «заклинания» против сна, я, прежде чем улечься, прежде всего вычистил винтовку и удумал своей многоумной головой следующую штуку, показавшуюся мне чрезвычайно остроумной: спрятать свою винтовку к себе под кровать, а не ставить ее в пирамиду. К этому новшеству в несении караульной службы привело меня нехитрое умозаключение, основывавшееся на наблюдении.
Дело в том, что некоторые, главным образом хитрые и нерадивые курсанты, становясь на пост «по ошибке», старались брать не свою вычищенную винтовку, а товарища, с тем, чтобы, придя с поста, не утруждать себя чисткой оружия, а просто сунуть чужую винтовку на место и сидеть у печки, наслаждаясь с чистой совестью чистотой своей винтовки, которая и «не уходила» из караульного помещения, и слушать с улыбкой снисхождения разнос неповинного караульного, который, продрав глаза перед сменой, с ошалелым видом слушал нагоняй от разводящего или пом. кар. нача за грязную, мокрую и ржавую винтовку, пребывая в твёрдой уверенности, что всё это ему снится, так как он хорошо помнит, что не только навел «блезир», но и «продраил» ствол перед тем, как лечь спать. (...)
Придумано – сделано. Винтовка оттаяна, вычищена, смазана и тайком уложена под койку к стенке. Ложусь спать с чувством добросовестно исполненного долга – как же, оружие прекрасно вычищено, даже кар. нач похвалил – и с ожиданием безмятежного пробуждения: винтовку-то никто не возьмёт, и она будет такой же чистой! Просто и хорошо.
Но все мы подвержены превратностям судьбы!
Пробуждение моё было не из приятных! Под утро сквозь сон я слыхал, как пошли за завтраком, как пришли арестованные мыть полы, как они возили тазами и тряпками по полу, лазали и под моей кроватью, и уже совершенно явственно услыхал ехидно-удивлённый возглас одного из поломойцев: «Товарищ лейтенант, а под кроватью чья-то винтовочка отдыхает!». Я не стал дожидаться, пока поднимут караул «в ружьё», чтобы выяснить владельца «отдыхающей» винтовки, и со слабой надеждой, что, может быть, у меня были последователи в моём изобретении, вскочил как встрепанный и стал шипеть не в меру чистоплотному арестанту (обычно под кровати и не заглядывали), чтобы тот прекратил шуметь. Не тут-то было. Гончар всё уже слыхал.
Дальнейшее произошло с молниеносной быстротой. Под громовые наставления и ругань начальника я был моментально выпотрошен, лишён содержимого моих карманов, обмоток, поясов и водворён на «губу», так и не успев доказать преимущества моего способа хранения оружия разгневанному лейтенанту. Стремительное падение – от разводящего до арестанта – повергло меня в оцепенение, и я со смутным пониманием действительности был принят в общество 5 членов «отдыхающих», которые, осведомившись о причине моего прихода на «отсидку», наперебой стали рисовать мне мрачными красками дальнейшие перспективы.
Преступление моё стало казаться мне ужасным, и менее чем 10 сутками строгача я и не мечтал уже отделаться. А это была бы катастрофа: начались уже экзамены, и через 3 дня был очередной искус по тактике. Этот же случай сводил все мои завоевания на нет. И не сдам экзаменов, и дисциплина будет снижена, и буду выпущен рядовым, и попаду под суд, и пр., и пр. ужасы стали мерещиться мне. Тем более что часть экзаменов прошла уже успешно. И вот я на «губе»! Но спасительное чувство объективного сравнения привело меня к мысли, что не всё ещё потеряно.
Рядом со мной на голых нарах, на которых под грудой шинелей согревались тесно прижавшиеся друг к другу мои неожиданные коллеги, я обнаружил одного великовозрастного дылду, поведавшего нам, когда подошла его очередь рассказывать, свою «историю» с таким хладнокровным оптимизмом, что по сравнению с ним я почувствовал себя невинно пострадавшим праведником. «История» дылды заключалась в следующем. Не помню его фамилии, но учился сей отрок в параллельном кл. отделении и также подлежал выпуску.
Так вот, чувствуя неодолимую требовательность своего объёмистого желудка, он стал искать способов к его заполнению, каковые и нашёл, забредя однажды, ещё зимой, к одной старушке, местной жительнице, которая, имея сыновей на фронте, не отказалась обрести ещё одно чадо поближе к себе в лице упомянутого курсанта. Она его накормила, обогрела, приветила раз, другой, видя бедственное положение своего «сыночка» («А ведь моих там кто-нибудь пригреет и накормит!» – с надеждой говорила она гостю, на что тот басил: «А как же, мамаша, ещё как! А нет ли ещё картошки?!»). Эта идиллия продолжалась около 1,5 мес. Курсант заметно округлился, но жалоб и стонов не прекращал при посещении своей благодетельницы, которая совсем уже привыкла к неожиданно обретённому нахлебнику. Жила она одна, и неплохо, и потому не тяготилась им, надеясь, что её добрые дела зачтутся ей на том свете и принесут пользу её детям.
Однажды, придя к ней домой, где он был накануне, сообщить, что должен быть выход и потому подкрепление особенно необходимо, он никого не застал, и так как давно уже стал своим человеком, открыл дверь примитивным способом, чтобы забрать приготовленное («В чём я был уверен») пропитание. Всё так и оказалось. На столе в полотенце лепешки, картошка завернуты, шматок сала пальца в три, крынка молока. «Ну, я молоко тут же слизнул, а всё остальное в карманы спустил. Тут чёрт меня и попутал. Давно я заметил часы у неё золотые карманные на комоде стояли, да ни к чему мне было. А теперь, думаю, в самый раз, скоро выпуск, загоню, ну и погуляю за её здоровье. Не помню, как я их вместе с картошкой в карман-то и положил. Запер дверь, нашёл приметное дерево и в дупло часы спрятал. Потом-то всё и началось».
А потом оказалось, что старуха хватилась часов, по исчезнувшим продуктам догадалась, что «сынок» был, и побежала прямо к нач. училища. Рассказала ему всю историю знакомства и просила найти вора, указывая, что «у них в классе завтра выход». Построили училище, и нач. училища полковник Усов в сопровождении старушки обошёл все ряды курсантов, и «сынок» был обнаружен. Он во всём сознался, вернул часы и теперь находился под следствием, т.к. его предавали суду, но не за воровство, а за самовольную отлучку свыше 2 часов, что грозило ему отправкой в штрафную роту. «Ну что ж, на фронте всё ж лучше, а убить и лейтенантом могут», – хладнокровно, ничуть не раскаиваясь и не волнуясь, заключил сосед мой свою «историю». Были и ещё рассказы, и все похлеще моей неприятности. Так что, выслушав всех, я пришёл к спасительному выводу, что ещё не всё потеряно и главное – не падать духом. (...)
Подходила уже пора сменять караул, как меня неожиданно вызвал нач. кор. «Прочитав мораль» с подобающей такому случаю длительностью и монотонностью, он вернул мне мои «гусеницы» – обмотки и содержимое карманов, ремни – и приказал идти в казарму. Конечно, я полетел на кухню, где, на моё счастье, дежурила жена Гончара, которая, вняв моим убедительным мольбам, «выбросила» целую миску горохового пюре. Отвратительно вспомнить, с какой жадностью я ел, с наслаждением, с каким-то сладострастным чувством я насыщался этим неприхотливым блюдом. Противно! Что за гадость произошла со мной в этот момент! В казарме меня встретил рёгот вернувшихся ребят, моих подчинённых, что было для меня нож острый! Как же! Ком. отделения – и попал в такую историю, дискредитирующую меня вконец. Как я был тогда ещё наивен и молод! Главным же образом меня удручала мысль, что этот случай коренным образом повлияет на мою аттестацию при выпуске.
На следующий день Гончар смотрел на меня более внимательно, чем обычно, но новых нотаций не читал, видя моё искреннее раскаяние случившимся. Так день за днём пошли незаметно, и как будто бы внешне ничего не изменилось. По-прежнему я командовал отделением, сдавал экзамены и мучился дальнейшим. Но этого напряжения сил воли, какое мне приходилось сосредотачивать в это время, никто не замечал. (...)
9. Выпуск
(...) Последнее время было очень туго, и все, не я один, выискивали всевозможные способы, как бы поменьше побыть на холоде, побольше побыть «дома» и получше поесть, последнее – главное. Хорошо, что я всё-таки боролся с этими стремлениями, сознавая, что они ведут только к «размагничиванию» характера; многим же после курса наук казались все неудобства, лишения, требования – лишними. Да что уж греха таить, и мне тоже! Но всё же, пожалуй, тогда бессознательно, я чувствовал, что это закалка характера, и уж только когда бывало совсем невмоготу, я тоже шёл на разные ухищрения. А ведь некоторые не выдерживали! Был такой случай, когда один курсант незадолго до выпуска застрелился. Прибежал к дежурному батареи, сымпровизировал, что его послали с кухни за карабином и патронами, чтобы вести на «губу» пойманного на воровстве 20 (!) кило масла курсанта. Тот поверил, дал ему требуемое, а самоубийца зашёл в комнату, сел на кровать, снял сапог и выстрелил себе в грудь. Его не довезли даже до моста через Талгарку – скончался. После была поверка и ряд бесед насчёт нестойких элементов. Случай произвёл тяжёлое впечатление.
Меня же это подстегнуло. «Нет! Врёшь, я выдержу!» – сказал я себе… и всё творил мальчишества.
Первое. Тактические выходы были для всех нас в январские и февральские холода тем наказанием Божиим, от которого мы и стремились всеми силами избавиться. Тем более что, я по себе это чувствовал, в наших шинелях на рыбьем меху и в ажурных ботинках пробыть 10–12 часов на снегу и на ветру, частенько ночью, было совершенно бессмысленным для усвоения какого-нибудь тактического вопроса. Мозги замерзали, и вся соображательность уходила на то, как бы согреться. Ещё накануне, проклиная Перцева, мы начинали готовиться к выходу, навертывая на себя вокруг туловища полотенца, простыни, даже одеяла (!). Тёплого белья не было, просить домашние тёплые вещи не разрешали из-за начавшегося сезона охоты на расплодившихся «бекасов», и вот все и обогревались, как могли, опасаясь быть выведенными на чистую воду командиром взвода или старшиной. Мне приходилось «утепляться» вдвойне тайно. Как же! Командир отделения! Должен показывать образец и пример стойкости и закалки! Вот было-то сомнение! Правда, я одевал всего только привезённую фуфайку.
Утром, ещё затемно, или в вечерних сумерках мы, изрядно «пополневшие» от «утепления», обвешенные мат. обеспечением в виде катушек с кабелем, аппаратами, приборами, двигались в р-н Кзыл-Тайрат, с завистью поглядывая на уютно мерцавшие в окнах огоньки. Больше всего не любил я быть связистом: приходилось тащить туда 2 кабеля да винтовку с противогазом. Ключицы, казалось, перетрутся под конец пути. Зато мы согревались до пота. Потом начинались занятия, на которых, повторяю, мы больше энергии тратили на топтание на месте для согрева, чем на вникание в рассказ преподавателя, чем приводили его в бешенство и к неутешительным выводам о нашей морозоустойчивости. Дав задачи, майор, впрочем, сам стремился скрыться в ближайшую хатку, откуда высылал посыльных и наблюдающих с громовыми приказами действовать по уставу и обстановке. Ну, мы и действовали «по обстановке»!
Как только майор скрывался из глаз, обстановка показывала, что «противник» потерял видимость, и значит, можно демаскироваться. Разжигали дымящие крохотные костры, едучие от дыма и вонючие от навоза: жгли солому и кизяки. Однажды чуть не спалили большую скирду сена. Начиналась возня, беготня и чёрт-те что. Некоторые умудрялись залезать в сараи и хаты, откуда их скоро изгоняли подозрительные хозяева, когда вдруг пришлец начинал «перематываться».
Я устроился умнее. Облюбовав одну хатку подальше, я свёл знакомство с обитателями её, и, так как выходы были примерно в одном районе, то и навещал каждый раз её обитателей, отпросившись у майора на «дальний поиск». Так что вроде я и пошёл на задание – значит, занимаюсь, и скрывался из глаз.
Семейство оказалось интересное. Старик – «дид» - из Сибири, 85 лет, не по годам живой и разговорчивый, всегда встречал меня бесконечными рассказами о службе при царе и в Сибири. Потому что «два сынка тоже против Дитлера воюют, и их тоже, может, добрый человек пригреет». Переселенцы встречали меня всегда радушно. Мой приход вызывал сочувственные вздохи у благоверной развалины «дида», причитания и угощения у его свекрови и удивленное окаменение у 2-летнего внука, перестававшего почему-то сразу терзать уши своим ором, как только я появлялся.
Я разоблачался, сидя у жаркой печки, степенно судачил о житье-бытье и политике с дедом, утешал старуху и поглощал свекровины подношения в виде варёной сахарной свёклы и кукурузных лепёшек.
По истечении необходимого для получения разведданных времени я шёл докладывать майору о результатах разведки, причём так удачно фантазировал – мозг отогревался, – что Перцев только диву давался, как я могу на холоде придумывать такие складные донесения. И всё же раз он меня «засёк». На последнем выходе, когда снег уже сходил, но морозило по утрам порядком, я, соблазнённый аппетитным видом мороженной свеклы, лежавшей в буртах, решил набить живот этим лакомством – и сладко, и красиво: то шафранная, то снежно белая, то розоватая, хрустящая от морозных игл сладковатая мякоть свеклы казалась леденцами. После, правда, оставалась горечь во рту и возмущался желудок. Тогда-то я и испортил свой живот. Так вот, набрав в карманы «леденцов», я двинулся к деду и тут был захвачен с поличным майором, который на этот раз сам пошёл в «дальний поиск». Была прочитана мораль о примерности поведения командира отделения, о дискредитации подобными поступками своего «высокого» командирского звания, пообещаны всевозможные кары, вытряхнуты карманы, и я выставлен за дверь с испорченным настроением и урчащим брюхом. Потом я узнал: майор воспользовался моей свеклой, забрав домой. Здорово! (...)
Незадолго перед моим командирством, в середине января, ботинки мои решили развалиться, и мне дали взамен тесные и с форточкой над большим пальцем. Когда я ночью стоял (вернее, бегал!) на посту, прислушиваясь к визгу снега и потрескиванию деревьев (градусов 35 мороза было), мои ноги в одной портянке, даже без газеты из-за тесноты, настолько замерзли, что я не чувствовал пальцев значительное время даже после растирания снегом, зато, когда почувствовал, то уж не мог натянуть ботинки. Валенок на мою ногу не оказалось. В санчасти весьма здраво рассудили, что только в соответствующей обуви я могу нести караульную службу, о чём дали записку. А так как таковой обуви не оказалось, то меня и отправили в казарму. Целый день осады завхоза принес мне мои старые ботинки, починенные по мере возможности.
Вообще ноги (вернее, обувь) – моё несчастье. Только придя в училище, я получил ботинки, которыми так натёр себе щиколотки, что месяц ходил в одной тапке и в одном ботинке, поочередно меняя обувь по мере заживления и истирания ног, чем вводил в смущение наших командиров, когда они хотели пересчитать по сапогам строй. Нечётное количество ботинок, да и только! Потом привыкли.