– Первый вопрос нашим собеседникам всегда одинаковый: то, что мы ходим по улице Ленина, когда на дворе XXI век, – это нормально?
– У меня есть одна гипотеза про перезагрузку постсоветского города, которая, конечно, вам понравится. Нужна абсолютная де-топонимизация советского бэкграунда. Вот ситуация: я приезжаю в город по запросу какого-то местного сообщества, встречаюсь там с людьми и спрашиваю: «А в каком районе вы живёте?» Мне в ответ: «Чигяри», или «Крым», или «Канада», или «Пески» и прочее оригинальное. А я их останавливаю: «Нет, ребят, вы живёте в Советском/Ленинском/Первомайском/Железнодорожном и прочее». Они тут же: «Да, Свят, а к чему ты это?». И отлично – процесс пошёл, они задумались. Я стремлюсь вернуть горожан к вернакулярности, то есть к восприятию территории как своей, поиску понятных, относящихся к жизни топонимов. Так возрождается локальная идентичность и разрушается безликая советскость.
– С чего вдруг вы решили, что одно стоит восстанавливать, другое – разрушать?
– Об этом можно по-разному рассказывать. Вообще-то все началось в Пензе, потому что я там жил. Я заканчивал там университет, и в 2000 году создал одну из первых интернет-компаний «Творческий кластер». Это было ноу-хау: кооперация разных молодых людей, которые искали в работе ещё и самореализацию. И как только мы выросли (возникло большое агентство: дизайн-студия, архитектурное бюро, даже компания по производству городской мебели – человек под 90 в штате), столкнулись с таким явлением, как «административный ресурс», за ним скрывается многое: неразвитость рынка, ограниченность заказчиков, а в целом – коррупция не как какой-то частный случай взяточничества, а как системное ограничение. Нужно было выходить на городских и региональных чиновников, общаться с губернатором и так далее.
Моё базовое образование – системный анализ, и я искал системный выход; подумал, что хорошо бы опираться в работе не только на «верхи», но и на реальные городские сообщества, которые нас знают и ценят. В течение года я искал эти сообщества, лично пообщался со всеми, кого нашёл, погрузился в их деятельность. И, опираясь на эти неформальные связи, мы решили создать «сеть городских сообществ». Идея была простая: каждый занимается своим делом, но мы можем быть друг другу полезны, общаясь по принципу сети. Идея «зашла», и случилась Ночь городских сообществ в Пензе – большой неформальный форум. После него город испытал мощный скачок социальной активности, потому что люди от ситуации игнорирования друг друга, общения через «центр» вдруг перешли к ситуации коллаборации, что обещало всем другое качество жизни.
Но этот форум сильно напугал нашего губернатора Василия Кузьмича Бочкарёва. Он, к сожалению, уже умер, поэтому большого секрета здесь нет: у меня случился с ним знаменательный разговор. Губернатор рассказывал про федерацию, взаимоотношения центра и регионов, а потом заметил: «Я вас не понимаю: вот вы хорошие ребята (за вами ничего не числится, мы вас пробили), но вы какие-то… другие. Я лесник, я закончил лесотехнический техникум, я привык, что все деревья стоят на месте и каждое из них даёт смолу». Чтобы было понятно: у губернатора в Пензенской области была кличка «Вася-доля», потому что он во всех инвестиционных проектах не забывал, так сказать, про свои интересы, не видя в этом ничего плохого, потому что в его колхозно-крестьянском мировоззрении иметь долю – это иметь гарантию того, что проект будет полезен для территории.
Василий Кузьмич не был рвачом, он был трудоголиком: работал допоздна, пытался контролировать всё и всех, более того – с ним получалось вести диалог. И он реально переживал за регион. Но в какой-то момент он понял, что просыпаются люди, которые живут и работают по правилам, ему неведомым. Когда он заметил, что у нас нет «единого главного», что я только вбрасываю идеи, а сеть растёт сама, он испытал шок, потому что вообще не привык коммуницировать на уровне идей, а не передачи указаний. В общем, с сетевой идеологией в Пензе было делать нечего, и я ушёл из региона, потому что другое мне было уже неинтересно. Стал изучать сообщества по всей стране, обнаружив, кроме всего прочего, что пензенская ситуация – типичная, а «постсоветская территория» – это некий устоявшийся феномен. Мне тогда стало понятно, что надо брать ответственность за страну и даже за всё постсоветское пространство. И что с «постсоветским» – как имеющим системные ограничения – надо что-то делать.
– С точки зрения урбанистики речь, вероятно, идёт о том, чтобы переименовывать улицы, разбивать скверы на месте промзон и прочее?
– Ну нет, я работаю в пространстве ментальной урбанистики. Понятно, что можно менять только лавочки, но мне хочется работать с мировоззрением. Прямого запроса на это нет, поэтому приходится в какой-то мере маскироваться, проводя воркшопы, мастер-классы, лекции по урбанистике, где речь идёт о скамеечках, и прочее. Но цель у меня всегда – запустить рефлексию человека о себе и пространстве, в котором он живёт. В 2000 году Вячеслав Глазычев (урбанист, профессор МАРХи, умер в 2012 году – «Стол») ответил на мой вопрос, что такое город, очень просто: «Это диалог городских сообществ». Я тогда же заявил ему с юношеским максимализмом: «Вячеслав Левич, по отдельности все слова понятны, но вместе этого ничего нету». А он сказал: «И не будет, пока вы это не создадите». Я живу этой мыслью. И занят, как надеюсь, формированием школы мышления городских сообществ, основанных на другой – не советской этике.
– Таким образом, вы декоммунизируете среду?
– Я работаю по запросу – это принципиально. Для того чтобы наша команда приехала куда бы то ни было, территория должна подать голос, хоть как-то сформулировать, зачем мы нужны. Во-вторых, она должна быть готова всё делать сама. Мы приедем, что-то покажем, приведём примеры, но главным образом начнём задавать вопросы, запустим рефлексию. И от этой рефлексии, скорее всего, будет больно, и искать ответы придётся самому сообществу.
Потому что любая территория – это пространство неотрефлексированных конфликтов, а тем более постсоветская территория. Их надо уметь вскрыть. Практика показывает, что, когда я захожу в сообщество с предложением: «Ребята, давайте обсудим проблему ГУЛАГа», – скорее всего, услышу в ответ: «Эта проблема нас не интересует» (ну, два-три человека могут откликнуться, вот с ними и будем куковать). А если я прихожу с открытым вопросом: «Что вас волнует?», – мне выдают понятную обратную реакцию: дороги, дети, коррупция, самореализация и так далее. Я её принимаю и начинаю работать с ней как с запросом, вскрывая этическую подоплёку всего того, о чём идёт речь.
Потому что не важно, что вы делаете, – важно, как вы делаете. Через какое-то время, решая утилитарные задачи, я дохожу с контрагентами до разговора обо всём – и о Сталине, и о ГУЛАГе. Но не сразу. Потому что постсоветская территория находится под прессом неотрефлексированного страха. Сразу вытаскивать её жителя на уровень сознательного гражданина, способного отстаивать свою позицию, аргументированно критиковать себя и своих родителей – ну это же невозможно! Вот если человек понимает, что рефлексия – это не страшно, что можно говорить, что думаешь и чувствуешь, через два-три года у него прорастает иная субъектность.
– И вы ждёте и ведёте диалог два-три года?
– Ну да, у меня же не проектная логика. Я не проекты осуществляю на территории и не филиалы там открываю, а ищу друзей. Никакой гарантии нет: многие не сохраняют отношения, рвут их, потому что на каком-то этапе уже сознательно отталкиваются от моей позиции, многие восстанавливают потом общение – это живой процесс. Я люблю повторять, что я просто бродячий идеолог, потому что в нашей стране только бродячий человек с большим количеством опыта может быть незаметным для санитаров. И, с другой стороны, децентрализация, создание сетей, а не организаций, как по мне, – как раз и есть реализация иной системы ценностей. Плюс – из необходимого – создание общего языка для всех, кто разделяет эти ценности.
– Есть конкретная территория, функционирование которой волнует меня и моих друзей, – это Канал им. Москвы. Он связан с трудной памятью, так как строился Дмитлагом НКВД, наряду с этим является выдающимся инженерным и архитектурным объектом. Сообщества, интересующиеся всей глубиной памяти о канале, есть, но их мало. А более широкие слои, если следовать вашей логике, можно вовлечь в историю только «непрямыми методами»...
– Вы говорите о коллективной памяти, а она находится в топе сложнейших тем. Когда мне предлагают поработать с музеями, я всегда предупреждаю: «Друзья! Если хотите состряпать экспозицию, стенды расставить – это не к нам. А если хотите сделать инструмент работы с памятью, то будет очень больно. Вы вызовете на себя огонь всех батарей, вас размажет». Если люди готовы к удару, мы помогаем, потому что я люблю работать со сложными энергиями. Но это всё без гарантии. Память не меняется от того, что мы пишем какие-то тексты, ссылаемся на другие кейсы или придумываем инструкции: это всё либо уходит в песок, либо становится манипуляцией. Работает, на мой взгляд (но я здесь могу ошибаться), только твоё личное свидетельство, то есть участие тебя как носителя иной этики в реальном общении с группой лиц, которые готовы тебя слушать, чтобы выйти на иное качество жизни. И отрефлексировать это качество. Как-то так.
– О чём вы рассказываете, когда вас готовы слушать? И с какими запросами постсоветского сообщества сталкиваетесь?
– Я бы сказал, что всегда пытаюсь сшивать разваливающееся постсоветское мировоззрение. Сейчас вот проектирую общественно-культурный центр в Уфе, причём на деньги местного застройщика, который сам толком не знает, чего хочет, но вроде бы речь о диалоге между жителями. Там я начал встречу с некоего мировоззренческого вброса: предложил слушателям понять самих себя. Вот есть разные идентичности: «мы-крестьяне», «мы-колхозники», «мы-заводчане», «мы-герои», «мы-европейцы» и так далее. Что из этого для них важно? На мои провокации замечательно отзывались, часто даже бессловесно, но искренне. То есть человек говорит: «Я всё понял». А я вижу: он не понял ещё, сказать ничего не может, но уже что-то почувствовал. Языка ещё нет. А теперь представьте, что я приду и начну говорить с этими людьми о ГУЛАГе? Много ли мы сможем сказать друг другу?
У меня были попытки непосредственно затронуть эту тему в Норильске и Братске, потому что всякого посетителя местные ведут на Братскую ГЭС – показывать красоту. Я им в ответ: «Простите, тут, под Братской ГЭС, 100 тысяч человек погребено или больше?». А они мне: «Давай не будем об этом говорить». Ладно, думаю, не хотите говорить про память, будем про другое: «Вы заметили, что там – на правом берегу Ангары?». Мне все хором: «Сколько живу, ни разу туда не смотрел». А там просто природа красивая. Стали её вместе разглядывать, оторвались от бетона.
Понимаете, их взгляды всё время устремлены на этот советский монументализм, который настолько не сомасштабен человеку, что просто разрывает сознание. У моих собеседников разорвано сознание, в него ничего, кроме бетона, не вмещается, потому что бетон застит всё. По городу ездят БелАЗы, жителям хорошо платят, «Норникель» привозит космические форумы – и, конечно же, из памяти человека вытеснено всё, что сложнее этого, что ему невыгодно там держать как болезненный факт о самом себе.
– Вы там не нашли ни одного сообщества, которому была бы важна трудная память? Уж там точно живут потомки репрессированных.
– Почему же, нашёл. Я написал в Фейсбуке, что буду в Норильске, так как исследую северные территории по заказу «Норникеля» и готов прочитать открытую лекцию. На меня вышло сообщество детей узников ГУЛАГа, пригласило встреться в местной библиотеке, там собралась куча людей. Мне потом прилетело от «Норникеля»: «Ни в коем случае никаких несогласованных акций!». Пришлось показывать компании протокол наших переговоров: мол, ребят, я не ваш работник, я не подписывал с вами никаких соглашений и могу в свободное время проводить любые встречи и исследования. В общем, с «Норникелем» у меня случился очень жёсткий разрыв, потому что они пытались контролировать вообще всё.
Я поддерживаю отношения с отдельными активистами из Норильска, которые работают в культурной среде, но они не создают своего сообщества, потому что не могут взять ответственность за территорию, которая полностью контролируется корпорацией. Как диалог городских сообществ Норильск не существует, хотя хорошие люди есть, но у них логика простая: как-то сохраниться, выжить. Я им честно говорю: «Друзья, я не смогу здесь за вас что-то сделать. Не смогу стать ресурсом для вас, потому что иначе быстро закончусь. Помогать могу, но делать в любом случае вам». Встреча в библиотеке показала, что тех, кто помнит о Норильлаге, о Голгофе, – их осталось очень мало и они уже без сил. Это пенсионеры, которые измучены бюрократическими препирательствами с государством и делятся личными болями. Хотя они бодрятся, но ни на какой городской активизм, конечно, не готовы: их инструмент работы с памятью – это переписка с государством, то есть с той системой, которой эта память вообще не нужна.
Если вам интересно, то вот ещё пара фактов про Норильск. Мы там ходили по городу, стучались во все учреждения, зашли в краеведческий музей. Нас спрашивают: «Вы от кого?». – «Ну как, сами по себе». – «Так не положено». – «Можно купить билетик и пройти?» – «Билетик купить можно, но сначала покажите документ с печатью, от кого вы». Документа у нас не было, и вахтер краеведческого музея выгнал нашу команду на улицу, а там было минус 47 градусов. «Та-а-ак, – подумал я, – с памятью в Норильске всё понятно». А потом мы пришли в драмтеатр, директор нас принял и даже провёл экскурсию. Там на лестнице висят фотографии актёров, которые играли в этом первом заполярном театре, и я вижу, что они все – заключённые. А директор на полном серьёзе говорит: «Святослав, таких людей раньше сажали и ссылали! Георгий Жжёнов, Иннокентий Смоктуновский – все здесь!» – и пафос у его слов примерно такой: ну почему сейчас не сажают нормальных талантливых актёров?! В его картине мира хорошие заключенные — это хорошие актёры в его театре, а не сломленные судьбы. Ну не знаю…
А самое страшное место в Норильске – это, конечно, Голгофа, место погребения зэка. Когда ты приезжаешь на это кладбище… вот с этим колоколом… зимой… ну там просто… Но никто из местных не решился отвезти меня туда на экскурсию: пришлось ловить таксиста и ехать с ним. И всю историю мне рассказал таксист – парень из Дагестана, дай Бог ему здоровья. Мы с ним вышли и помолчали на этой Голгофе. Короче, беда у нас с памятью.
Продолжение следует