Наши добродетели на службе у дьявола

Беседа о богословии и жизни христианского мученика и мыслителя XX века пастора Дитриха Бонхёффера (1906–1945) к 120-летию со дня его рождения

Дитрих Бонхёффер. Фото: dietrich-bonhoeffer.net

Дитрих Бонхёффер. Фото: dietrich-bonhoeffer.net

Начало читайте тут 

Эксперты «Стола» – ректор Теологической семинарии Евангелическо-лютеранской церкви, настоятель и пастор общины Святой Екатерины в Санкт-Петербурге доктор теологии Антон Тихомиров; доцент кафедры философии религии и религиоведения МГУ и кафедры философии и религиоведения ПСТГУ кандидат философских наук Илья Вевюрко; старший преподаватель Свято-Филаретовского института кандидат филологических наук Юлия Штонда; редактор-колумнист «Стола» лингвист и культуролог Ксения Цветкова.

История XX века в жизни Церкви с его беспрецедентными гонениями нередко рассматривается как некий эксцесс – трагический, страшный, но пережитый этап, относящийся скорее к прошлому, чем к настоящему. Как будто мы вдруг вернулись в какое-то благополучное течение истории, где каждая война воспринимается как неожиданность. Хотя чем дальше, тем очевиднее, что практически все корни нашего сегодня – в XX веке, и его вызовы становятся лишь более изощрёнными. Тот же тоталитаризм приобретает новые формы, например, в виде омассовления и тотального превращения людей в потребителей.

Наряду с темой зла и противостояния злу ХХ век поставил во весь рост тему памяти, беспамятства и покаяния. Причём покаяния не только отдельно взятого человека, но и разных народов, и Церкви. После Второй мировой войны кто-то понимал, за что должна церковь каяться, кто-то искал, как она должна это делать. А сегодня? Какие пути для покаяния церкви открыл, увидел Дитрих Бонхёффер? 

Юлия Штонда: Сам путь Исповедующей церкви, деятельность подпольной семинарии, в которой Бонхёффер был директором, – это уже залог, начало движения покаяния, которое после войны было подхвачено, в том числе пастором Нимёллером (Мартин Нимёллер (1892–1984) – немецкий теолог, пастор Евангелической церкви, один из самых известных в Германии противников нацизма; с 1924 года был членом НСДАП, однако изменил своё отношение к Гитлеру в 1930-е годы; с 1938 года неоднократно подвергался арестам и был освобождён в 1945 году. – «Стол»). Были в Германии пасторы, которые заговорили о покаянии церкви, хотя, насколько я знаю, этот голос не был очень громким. К сожалению, этот опыт остался как будто не до конца осмыслен и до сих пор не теряет своей актуальности.

На что сам Бонхёффер сразу реагировал – это когда, например, в 1935 году пасторов принуждали участвовать в парадах с освящением свастики. Мне неизвестны его высказывания именно о покаянии церкви в этот межвоенный период – хотя, наверное, он об этом думал. Но его путь покаяния – вот в этом моменте: он жил в тоталитарную эпоху, он сразу реагировал на события, когда Гитлер пришёл к власти, и его путь в церкви – это путь сопротивления злу и борьбы, но это и поиск того, как истинная церковь может себя являть. Его ракурс скорее не исторический, а «из настоящего». И сейчас, уже спустя годы, интересно увидеть, как его опыт может быть осмыслен изнутри пути покаяния.

Антон Тихомиров: Мне трудно сказать о покаянии. Картина действительно была очень сложная, если мы говорим о временах нацистского режима и о первых годах или даже десятилетиях после. Даже та самая Исповедующая церковь отнюдь не была в открытой оппозиции режиму. Конечно, нет. Это была вполне лояльная режиму церковь, просто её задача была не допускать чрезмерного вмешательства государства в церковные дела. Но каких-то откровенно оппозиционных лозунгов или идей там не выдвигалось. По крайней мере открыто. Более того, можно обратиться к тем богословам, которые полемизировали с Исповедующей церковью именно с лютеранских позиций – скажем, на Эрлангенскую богословскую школу, на таких мыслителей, как Вернер Элерт (немецкий лютеранский теолог, 1885–1954; профессор церковной истории и систематического богословия в Эрлангенском университете. – «Стол») или Пауль Альтхаус (немецкий лютеранский теолог, 1888–1966; член Баварской академии наук; критиковал и «немецких христиан», которые пытались отвергнуть Ветхий завет как «еврейские писания», и Барменскую декларацию, на которую опиралась Исповедующая церковь; утверждал, что фюрер и Третий рейх – тоже инструменты Откровения. – «Стол»), которые, хотя и не были нацистами, но были лояльны гитлеровскому режиму. Если мы посмотрим на богословские обоснования, которые они приводят, то они сами по себе достаточно здравые и логичные, в отличие, скажем, от некоторых моментов, которые зафиксированы в документах Исповедующей церкви.

Взять самый знаменитый документ, Барменскую теологическую декларацию (отвергала идеологию «немецких христиан», утверждала, что церковь обязана послушанием не земным вождям, а Иисусу Христу – единственному Слову Бога. – «Стол»). Хотя на сегодняшний день это, пожалуй, очень почитаемый церковный документ в Германии, практически наравне с вероисповедными документами XVI века. Официально нет, но по факту она занимает примерно такое же место. Однако с богословской точки зрения она вызывает определённые вопросы, по крайней мере с точки зрения лютеранского богослова, поскольку она написана фактически Карлом Бартом с позиций реформатской церкви. Но это, так скажем, особые споры, которые, к сожалению, нашли свои отражения и в политической картине мира, потому что вроде бы более логичное, более здоровое, более взвешенное богословие оказалось как раз уязвимо для национал-социализма. Вот это интересно. И именно богословие, к которому можно задать некоторые вопросы, оказалось способным нацизму каким-то образом противостоять. Кроме того, мы можем посмотреть на первую реакцию церкви после падения нацистского режима – на знаменитое Штутгартское признание вины. Мы увидим, что этот текст выдержан в достаточно сдержанных тонах. Там в том числе церковь признаётся в том, что она недостаточно радостно веровала в эти годы. И слово «радость» звучит крайне парадоксально. То есть осознание того, какая катастрофа произошла и с Германией, и с Европой, и со всем миром, приходит уже значительно позже.

Это касается и общественного сознания в Германии в целом, где такое понимание приходит со следующим поколением, в 60-е годы. Это же, кстати, касается и признания Бонхёффера, к которому первые годы после окончания войны относились крайне сдержанно, даже подозрительно, поскольку это человек, который участвовал в государственном преступлении. Если говорить прямым текстом, он был агентом иностранной разведки. В общем, это достаточно жёсткое представление о Бонхёффере доминировало на протяжении по крайней мере нескольких лет, и лишь постепенно было осознано значение того, что он сделал. Поэтому покаяние – это тема, которая возникает сильно позже. И мне тоже всегда непросто говорить о покаянии – именно потому, что эта тема требует осмысления, требует времени, требует, чтобы какие-то вещи устоялись. И то, что сейчас мы занимаемся Бонхёффером или другими фигурами этого времени, которые тем или иным образом противостояли нацизму или пострадали от него, – для меня, пожалуй, самой знаковой является фигура Йохена Клеппера (немецкий христианский поэт, писатель, автор духовных песен, 1903–1942; в 1942 году в Берлине покончил жизнь самоубийством вместе со своей женой-еврейкой Йоханной Штайн и её дочерью Ренатой. – «Стол»), – как раз и есть свидетельство того, что процесс покаяния растёт и должен созревать.

Илья Вевюрко: Для меня здесь сугубо вторичны вопросы германского контекста и лютеранского богословия, я смотрю как православный человек, какие уроки я могу извлечь из позиции Дитриха Бонхёффера. Соответственно, на догматические вопросы я тоже смотрю с максимально общих позиций, то есть с тех, которые объединяют все исторические христианские церкви – не потому, что я экуменист, но потому, что здесь именно эти вопросы выходят на первый план. На мой взгляд, Бонхёффер был абсолютно прав с догматической точки зрения – и я подозреваю, что в том числе лютеранской, – когда квалифицировал как ересь утверждение, что каким-то людям не место в церкви по национальному признаку. Это была ересь, и с нашей православной точки зрения ересь, проповедуемая с амвона, – это достаточное основание для церковного неповиновения. И открытое заявление, что эта политика неправильна, конечно, было оппозиционным шагом по отношению к германскому правительству. Да, они открыто не призывали выходить на улицы, свергать власть и так далее, потому что тем самым они сразу пресекли бы свою собственную деятельность, они это понимали. Но по поводу того, в чём христианская совесть не могла смириться с происходящим – именно по богословским основаниям, – в тех документах, которыми занимался мой аспирант Дмитрий Лебедев и которые в моих руках были и на немецком, и на русском языке, Бонхёффер высказывается вполне ясно и недвусмысленно.

Наши немецкие добродетели на службе у дьявола

Это перетекает в вопрос о покаянии несколько иначе, чем мы себе это представляем. У нас есть своя определённая привычка думать о еврейском вопросе уже после массового уничтожения евреев в Европе. Тогда – до их массового уничтожения – этот вопрос стоял иначе. И сказать, что Бонхёффер настолько активно любит евреев, как это делала Европа после того, как она их уничтожала, наверное, нельзя. Но богословски он абсолютно корректно по отношению к ним ставит вопрос – и к христианам-евреям, и к нехристианам, потому что нехристианин-еврей, которого убивают за то, что он еврей, – это тот самый, которого убивают без вины. Может быть, он нам и не близок, а его убивают без вины только за его национальную или расовую принадлежность. Бонхёффер это отвергает. А когда христианина-еврея изгоняют из церкви на основании того, что он не ариец, это не что иное, как прямое противостояние апостолу Павлу и другим апостолам и прямое противостояние Христу. В данном случае не потому, что Христос – еврей, а потому, что Христос призывает все народы, и в том числе евреев. И то же самое касается войны. Мы привыкли, и в особенности мы, русские, потому что эта война больше всего ущерба принесла именно нашей стране и нашему народу (если не пропорционально – понятно, что некоторые народы были обескровлены сильнее, некоторые – сопоставимо с евреями, то по крайней мере в абсолютных числах). И в плане демографических последствий, которые мы несём и сейчас, у нас взгляд на эту войну абсолютно однозначный. Но почитайте внимательно немцев-антифашистов. Причём не только Томаса Манна (немецкий писатель, лауреат Нобелевской премии по литературе (1929), 1875–1955. – «Стол»), но, например, Альберта Швейцера (немецко-французский (эльзасский) философ культуры, лютеранский теолог, органист, музыковед и врач; доктор философии, доктор медицины; лауреат Нобелевской премии мира (1952), 1875–1965) – тоже, кстати, лютеранского богослова, тоже христианского мыслителя. Вчитайтесь в его нобелевскую речь мира. Что он там пишет? Он пишет, что в каждой новой войне виноват не только народ, который её начинает, но прежде всего те, кто несправедливо подвели итоги предыдущей войны, кто провели границы таким образом, что они отрезали материковую часть от её естественных портов, разрезали по-живому территории, где жили люди одного языка, и так далее. Это, в общем-то, вопросы весьма актуальные. То есть он не столько кается за немцев – он не соучаствовал, – сколько призывает всех взять на себя свою долю ответственности. И я думаю, что если бы Бонхёффер пережил войну, то ему ближе была бы эта точка зрения.

На мой взгляд, именно с таких позиций правильно ставить вопрос о покаянии. Покаяние – это же в сущности признание совершённого греха. Естественно, не нахальное – дескать, да, это я, и буду ещё, – а в котором есть раскаяние. Как православные подвижники определяют, принял ли Бог твоё покаяние? Если ты возненавидел грех. Если проведена исповедь, тебя накрыли епитрахилью, но ты не возненавидел грех, то он из тебя не исторгнут с корнем – срезан только росточек. А если ты возненавидел этот грех, то ты действительно покаялся. И в этой связи встаёт вопрос о покаянии за грех отцов. Вот, я ничего не делал – делал мой отец, дед и так далее. Красиво ли говорить: «Отцы наши убивали пророков, а мы строим им надгробия» (ср. Мф 23: 29–32, Лк 11: 47–48. – «Стол»)? Или правильно в какой-то степени – может быть, мы сами даже не знаем, в какой, – принять это на себя, как у нас писал об этом Хомяков: 

Не говорите. «То былое,

То старина, то грех отцов;

А наше племя молодое

Не знает старых тех грехов».

Нет, этот грех – он вечно с вами,

Он в ваших жилах и в крови,

Он сросся с вашими сердцами,

Сердцами, мёртвыми к любви.

То есть пока мы не исцелены, пока наши сердца не ожили к любви, все эти грехи поколений каким-то образом на нас наслаиваются. Это не догматическое учение – что на Страшном суде я буду отвечать за конкретный грех моего отца. Иногда так это понимают и начинают гневно отвергать. Каждый понесёт своё бремя (ср. Гал. 6:5. – «Стол»). Да, каждый понесёт своё бремя, но я заражён этим. Я этим инфицирован, я это в себе несу, пока я это не преодолел, не победил. Библейских примеров, кстати, много – достаточно указать хотя бы на то, что первый младенец, рождённый Вирсавией, умирает за грех своего отца Давида. Это весьма красноречивая история. 

И здесь встаёт вопрос (почему я и вспомнил Швейцера): а только ли поколение нацистов виновато в нацизме? Или это долго наслаивалось и наконец щёлкнуло – и «наши немецкие добродетели, как говорит Бонхёффер, оказались на службе у дьявола». Такой же вопрос можно ставить по отношению к России. Я знаю, что в Свято-Филаретовском институте довольно сильное, так скажем, «белое движение» и осмысление грехов «красного» периода. Я согласен, что грехов было много, но я всегда ставлю в этом контексте вопрос: а те, кто вызвал рессентимент восставших – будь то гаитянских негров, будь то наших соотечественников, «своих негров» (как кто-то шутил ещё в XIX веке: папуасов нам своих хватает), те, кто его вызывал в течение веков, просто откровенно попирая Божьи заповеди, потому что можно, потому что за это не спросят, – они не вложились в ту резню, которая вспыхнула? И далее это можно прослеживать вплоть до древнерусских летописей, которые сами так ставят вопрос: мы согрешили, поэтому на нас пришли татары, и так далее. Такой ракурс, когда на всю историю, где мы можем проследить по крайней мере свои корни, смотрим, осознавая эти грехи и то, насколько мы сами ими заражены, – это настоящее покаяние. А если мы говорим: это вы, восставшие матросы и солдаты, вы кайтесь, ну и мы заодно с вами тут постоим, делая вид, что мы тоже скорбим, – это нечестно. Это естественно вызывает противостояние со стороны тех, кого призывают каяться, потому что они понимают, что на самом деле у всех запачканы руки, но их пытаются сделать козлами отпущения.

И тут как раз встаёт вопрос покаяния церкви. Дело не в том только, как она себя вела, например, в советский период, как она шла на компромиссы с советской властью. Мы видим, что и Бонхёффер шёл на компромисс. Это очень сложный вопрос – как быть в таких ситуациях патриархам, как быть митрополитам и так далее. Но вопрос стоит гораздо глубже. Сколько священнослужителей обличали злоупотребляющих помещиков, когда им грозило за это гораздо меньше, чем за обличение советской власти в 30-е годы прошлого века? Скольких не допускали на христианские похороны, зная, что они жили в прелюбодеянии (а по канонам человека нельзя отпевать, если он умер в смертном грехе)? А сколько на всё это закрывали глаза, потому что так сложилось, так уже оно течёт, выжить бы, свести бы концы с концами. Их тоже можно понять: большие семьи, положение у большей части русского духовенства довольно-таки униженное на протяжении имперского периода. Можно заглянуть и в более старый период. Давайте почитаем келаря Троице-Сергиевой лавры времён Смутного времени Авраамия (Палицына). Он говорит: «Мы не давали хлеб во время голода», – хотя, может быть, конкретный его монастырь и давал. Но многие монастыри придерживали хлеб. «Мы давали в долг своим братьям, когда они голодали». И что? «И пришли на нас враги, и всё было разорено». И те, кто прятал свой хлеб во время голода, лишились всего, когда пришли его у них реквизировать. Вот это христианский взгляд. Может быть, запоздалый, но хотя бы христианский.

Софья Андросенко: Очень важно, что это прозвучало – и что войны начинают не только те, кто их начинает, и революции начинают не только те, кто их начинает. Это важно с позиций христианской историософии – мир действительно лежит во зле. Бердяев говорил: «Те, которые отвергают революцию как преступление, забывают, что история есть в значительной степени преступление. Если человек не хочет преступления, то он должен осуществлять Царство Божье». Перед христианином вопрос стоит не так – в белом ли ты пальто, а что ты делаешь для того, чтобы что-то поделать с войной, которая уже идёт в мире независимо от того, объявлена она или нет. По поводу Свято-Филаретовского института я тоже должна внести некоторую ясность. Какого-то особого «белого движения», мне кажется, у нас нет. Просто надо разбираться, в какой мере произошедшее в 1917 году и то, что было после, – это следствие того, как церковь жила и как жили помещики, а в какой мере наше представление о том, как жили помещики, искажено той историографией, которая создавалась победителями в этом перевороте. Тогда дискуссия будет разворачиваться в той плоскости, какова твоя мера покаяния, но это вовсе не значит, что мы можем призывать к покаянию, не разделяя сами вины и ответственности за произошедшее. Наоборот, опыт показывает, что при известной степени душевного благородства иные пострадавшие могут даже острее чувствовать и свою личную (или сословную) вину за произошедшее.

Илья Вевюрко: Да, правда, нужно опираться не на советские мифы, я безусловно с этим согласен.

Добавлю ещё одну вещь. В последнее время я читаю Якоба Таубеса. Это еврейский философ ХХ века, крупный мыслитель, автор недавно переведённой книги «Западная эсхатология». Он не был подвергнут заключению в концлагере – он жил в Швейцарии, так ему повезло. Потом жил в разных странах, ездил туда-сюда, в том числе в Германию, дружил со Шмиттом – главным юристом Третьего рейха (Карл Шмитт (1888–1985) – немецкий правовед, философ, социолог и политический теоретик, автор термина «политическая теология» и одноимённой работы. – «Стол»), интересовался Хайдеггером. У нас, может быть, Шмитта не так любят – Хайдеггера любят больше, но ведь с нацистами сотрудничали оба. И Таубеса всё время тревожил вопрос: как такие люди, как Шмитт и Хайдеггер, могли иметь – пусть кратковременный – роман с НСДАП. А тех, кто его слушал, тревожил другой вопрос: как вы, еврей, можете ездить к Шмитту? Обсуждать с ним Послание к римлянам? Как вы вообще можете их простить? Они же убили миллионы ваших собратьев! Он отвечает удивительно: нас помиловал Господь. Мы не были испытаны. Нас убивали – да, мы были жертвами, но мы не были испытаны соучастием, потому что нам этого никто не предлагал. Не мы оттолкнули Гитлера – он оттолкнул нас. А если бы нас испытали соучастием, кто знает, как бы кто из нас поступил. Были зондеркоманды, но он их даже не упоминает. Хотя они сами тоже были обречены. Это уже желание «перед смертью надышаться». Всегда есть люди, которые настолько любят жизнь, что даже такой ценой надышатся перед смертью. Но он говорит: по большому счёту нас не испытали. О Бонхёффере он не упоминает. Но для меня это выявляет величие Бонхёффера, потому что он был испытан и ни на секунду не усомнился в том, что Гитлер неприемлем для христианина (извините, я скажу) с догматической точки зрения.

Изнасилованное покаяние

Антон Тихомиров: Я добавлю кое-что. В Германии когда-то был очень известен современник Дитриха Бонхёффера – писатель Этсер Чапер. Сейчас он основательно подзабыт, а в России вообще неизвестен. Думаю, что это имя никому ни о чём не говорит. Это человек с совершенно потрясающий судьбой. Достаточно сказать, что последние годы он прожил в Швейцарии, будучи гражданином Финляндии, хотя по рождению он немец из Германии. Жена у него была российская немка. Это человек глубоко одарённый, особенно в области языков. Во многом благодаря своей жене он очень интересовался религиозной жизнью в России, прежде всего в Советском Союзе 30–40-х годов, и очень много об этом писал. У него есть два потрясающих романа, на русском языке они никогда не издавались, хотя это задача, которую стоило бы выполнить. Один называется «Умирающая церковь». Он рассказывает о небольшой православной общине в независимой тогда Эстонии в 30-е годы. Второй роман – продолжение, «Последний адвент», уже повествует о подпольной православной проповеди в Советском Союзе. В этих романах и в некоторых своих публикациях Чапер вводит такое понятие: мученичество лжи. Он говорит о том, что патриарх Сергий или патриарх Тихон брали на себя мученичество лжи, например, рассказывая на международных встречах о том, как в Советском Союзе всё хорошо, чтобы тем самым спасти церковь. И это другая форма своего рода сопротивления, другая форма помощи ближним через грех. Если у Бонхёффера это была ложь, которая была направлена на подготовку того же покушения на Гитлера, то здесь это была ложь из совсем униженного состояния, но тоже направленная на то, чтобы спасти церковь.

Софья Андросенко: Правда, в связи с компромиссом всегда встаёт вопрос о его последствиях и его мере. С одной стороны, безусловно, те же русские изгнанники имели разное мнение и по поводу сергианства, и по поводу того, что и как говорил сам митрополит Сергий (Страгородский). Можно вспомнить, что Бердяев заступался за митрополита Сергия перед белоэмигрантами, говоря о том, что они в его шкуре не были. Легко обличать, когда твоей жизни и жизни тех, кто от тебя зависит, ничего не грозит так, как оно грозит тем, кто там.

Ксения Цветкова: Мне откликается стихотворение Хомякова, но есть у меня к нему вопрос. «Ваша», «вам». Когда мы говорим о покаянии не личном, а какой-то общности, будь то народ, церковь, какая-то группа людей, – этот вопрос часто вызывает неприятие, потому что ставится с позиции второго лица – «вы», «вам» – или третьего – «они», «им». Как мне видится (и что я знаю из Бонхёффера), мы здесь совпадаем, и говорить о соборном покаянии (не будем говорить «коллективное покаяние», это какой-то нонсенс) можно только из первого лица – «мы». И в этом смысле мне больше хотелось бы у Хомякова услышать не «ваше», а «наше». Даже сам язык показывает, насколько трудна эта тема разделённого покаяния. Например, в послевоенном дискурсе Германии был такой термин, как «благодать позднего рождения». То есть я родился слишком поздно – с меня не нужно спрашивать за преступления нацизма. И тогда возникает вопрос: где заканчивается моё «мы» в истории? Я «мы» моего народа разделяю с какого периода – с 1933 года в Германии или после 1933 года, с 1917 года у нас, с 1945-го, с 1991-го? Откуда берёт начало моё «мы»? В каком-то смысле нам легче протянуть ниточку этого нашего «мы» к Адаму, к грехопадению, чем протянуть её на 100–200 лет в истории. Это какой-то духовный парадокс, что дистанция историческая оказывается подчас более труднопреодолимой, чем когда мы говорим о нашей духовной родословной. 

Если говорить о покаянии церкви Германии, то, действительно, дискурс, который зародился после Второй мировой войны, был очень робким. Мы вспоминаем Мартина Нимёллера, Карла Ясперса, и в принципе это бы не было услышано. Ясперс из страны уехал и, по-моему, даже отказался от немецкого паспорта, доживал свои годы в Швейцарии. Прошло поколение, прежде чем эта тема в принципе стала вновь обсуждаться. Бонхёффер говорил о покаянии. У него есть работа «Вина, оправдание и обновление». Например: «Вся вина мира падает на церковь. Церковь познаёт свой собственный грех как источник всех грехов, говоря языком Библии, как грех Адама». И дальше Бонхёффер идёт по Декалогу: «Церковь исповедует, что её проповедь о едином Боге, открывшемся в те времена в Иисусе Христе и не терпящем наряду с Собой никаких других богов, не в достаточной мере открыта и ясно структурирована». Он идёт по всем заповедям, к каждой относясь как человек, который разделяет судьбу церкви, а значит, её вину и ответственность, и приносит исповедание в том, что церковь этот Декалог не исполнила. Это текст 1940 года – до дискуссии о национальном покаянии в Германии ещё пять лет. Нужно пережить войну, потерпеть поражение. Почему в 1945 году, в 1946 году этот робкий призыв Ясперса, Исповедующей церкви не был услышан? Потому что с другой стороны было мощное давление извне, когда пришли победители, расклеивали на улицах немецких городов плакаты с фотографиями зверств и писали: ваша вина, ваша вина, ваша вина. Это был не призыв к покаянию, а попытка «покаять», которая нивелирует, опошляет и удешевляет саму идею какого бы то ни было разделённого покаяния. 

По-моему, ещё в «Советской мысли» за 1990 год была статья, которая называлась «Изнасилование покаянием». Там тоже идут претензии к «коллективному» покаянию, в котором либо обесценивается грех, либо находятся крайние, либо грех «размазывается». Но последние лет тридцать показывают, что настало время написать статью про «изнасилованное покаяние» – настолько эти искажения перевернули самую идею, что сейчас почти любые разговоры о каком-то национальном покаянии разбиваются об эту стену «кайтесь вы» или «пускай каются они». Нужна какая-то апология разделённого покаяния.

Ты вырос в московской квартире

Илья Вевюрко: И за что оно? Мы же этого не делали, мы не виноваты. Я иногда предлагаю своим современникам такой вопрос. Допустим, ты родился и вырос в московской квартире и потом узнаёшь, что твой дед получил её благодаря доносу. Очень скверная ситуация, никому её не пожелаешь. Но так сложилось, человек это узнал. Как ему жить дальше? Это же его преимущество, его прописка, его метры. Может, он выжил в 90-е, сдавая комнату, сейчас тоже может сдавать. А это получено ценой крови человека, которого сгноили в лагерях. От любимого дедушки. Как к этому относиться? Я просто ставлю это как вопрос, потому что не у каждого будут силы взять посох, суму, оставить этот дом и пойти вымаливать своего деда. Вымолишь – не вымолишь. Кто-то скажет: никого нельзя вымолить. А кто-то скажет: в православных семьях всех вымаливают, главное – хорошую мамочку иметь, она тебя с того света достанет. Но в данном случае даже не это важно. Насколько ты любишь этого деда, настолько ты будешь за него молиться. Во всяком случае ты скажешь: мне это не надо, я на чужой крови жить не хочу. Даже если человек останется в этом доме, то по крайней мере как прежде он жить уже не сможет. Он будет как-то это осмыслять, может быть, что-то делать. А если сможет, то горе ему, несмотря на то что это сделал его дед, а не он сам. Люди ли мы, если мы можем спокойно принять такое наследство?

Антон Тихомиров: Но всё-таки я хотел бы подчеркнуть, что покаяние – это не обвинение и не самообвинение. Покаяние и обвинение – противоположные вещи. Покаяние изначально по своей природе нацелено на прощение. Более того, покаяние является реакцией на уже объявленное прощение, его восприятием. Поэтому главный аспект покаяния – это всё-таки прощение, которое за него объявляется. И покаяние – это не бесконечные самотерзания, а наоборот – готовность прощение принять.

Софья Андросенко: Да, но здесь очень важен вопрос о том, что значит прощение, если его понимать не юридически, не символически, то есть чего мы реально от него ждём.

Ксения Цветкова: Я как-то размышляла на тему связи покаяния и прощения, думая о Бонхёффере и отчасти о Ясперсе. Как мне видится, это такая двусторонняя дверь из ситуации виновности. Если я открою только одну дверь, я из этой ситуации не выйду. Важно открывать обе двери: и покаяния, и прощения. 

И второй момент: мы и в русском, и в немецком языке различаем слова «покаяние» и «раскаяние». И Бонхёффер об этом пишет. Покаяние у Бонхёффера имеет устремлённость в будущее, на Христа, в то время как раскаяние – больше в прошлое и на себя. И то, о чём вы сказали, такое постоянное самокопание, самобичевание, не имеющее перспективы прощения через Христа, человека не выведет из ситуации виновности.

Илья Вевюрко: Возможно, здесь есть разница между лютеранством и православием, потому что у нас действительно покаяние – это не раскаивание, не сожаление о прошлом. У отцов церкви даже есть изречение: никогда не сожалей о прошедшем. Покаяние – это процесс. Помните, у англиканина Льюиса лев снимает шкуру с дракона, и пока он не доходит до самой болезненной кожи, драконья кожа остаётся не снята. То есть покаяние – это всё-таки изживание греха, которое происходит восшествием на крест. И критерий очень простой. Ты не можешь понять, перестрадал я сколько надо или не перестрада, это не чистилище, где столько-то веков тебе положено отсидеть. Возненавидел ли я грех, перестал ли он быть сроден моей природе? Тогда я действительно воспринял прощение. А если ещё грех во мне гнездится – значит, моё покаяние недействительно. Не буду говорить, что Бонхёффер тут как-то отходит от лютеранства, потому что плохо знаю эту традицию. Возможно, он остаётся вполне в рамках неё. Но когда он говорит о дешёвой благодати и дорогой благодати, он говорит, что когда прощение достаётся слишком легко – это дешёвая благодать.

Ксения Цветкова: Когда прощается не грешник, а грех.

Илья Вевюрко: И с точки зрения самого грешника оказывается, что грех ему отпущен, но ничего для него не изменилось. А дорогая благодать – это ты должен быть воином Христа на этом пути покаяния, на этом пути прощения, должен воинствовать на грех.

Софья Андросенко: Если у тебя самого опыт покаяния есть, то ты понимаешь, что покаяние – благо для того, кто его переживает. И тогда как-то враждебно считать призыв к покаянию невозможно. Если мы понимаем покаяние как обвинение кого-то, то большой вопрос, покаяние ли это.

Юлия Штонда: Я для себя ставлю ещё вопрос: насколько можно сравнивать церковь Германии середины XX века и то, что происходило в Русской православной церкви. Всё-таки здесь имеют значение конфессиональные особенности и различия в устройстве церкви. Поэтому прямые параллели я бы не решилась проводить. В процессе работы над переводом писем Бонхёффера братьям узнаёшь много каких-то деталей жизни церкви в Германии в 30-е годы, о которых нет никакой информации на русском языке. Например, Энхаузенский синод 1936 года, в результате которого возникло второе временное управление Исповедующей церкви. То есть церковное устройство у лютеран более гибкое, что позволяло создавать множество различных структур. И поэтому здесь какие-то вещи сложно напрямую сопоставлять. Устройство Русской православной церкви другое, и ситуация в ней всё-таки была другая.

А по поводу вопроса вины и прощения, если говорить о Бонхёффере, он в уже упоминавшемся сегодня разделе своей «Этики» делает признание церковной вины. Это не просто исповедание, а именно «мы виновны в том-то». Вспоминаются и стихотворения Бонхёффера, написанные в период тюремного заключения, где фигурируют библейские персонажи – пророк Иона, Моисей. Когда поднимается буря, люди на корабле возмущаются: а кто же виновник? И Иона говорит: я виноват, меня сбросьте с корабля. Они бросают его – и буря успокаивается. Другое стихотворение – «Смерть Моисея». Как мы помним из книги «Исход», Моисей, который вывел народ из Египта, сам не входит в землю обетованную и умирает на этой границе. Эти стихотворения, наверное, не случайно написаны именно в этот период, уже незадолго до смерти. Бонхёффер сам на себя принимает эту вину, не боится этого. Потрясает его осмысление и современной ему ситуации, и его формулировка, которая до нас дошла, насколько я знаю, по пересказам, но всё-таки это очень на Бонхёффера похоже. В 1939 году он, имея возможность год пробыть в Америке, имея контракт с Нью-Йоркской семинарией, возвращается в Германию, чтобы не потерять связь с братьями. В Германии, несмотря на подпольное существование семинарии, эта связь поддерживалась через переписку, а в Америке она прервалась. Бонхёффер говорит, что не сможет участвовать в возрождении церкви в Германии, если сейчас не разделит страдания со своим народом.

Продолжение следует

Читайте также