Предыдущее письмо тут
Письмо 3: Наша история
Мы с тобой уже говорили раньше, что история, которую люди рассказывают друг другу и сами себе, обычно связана с ними самими.
Но связь эта может быть очень различна – уже потому, что кто такие «мы сами» – отнюдь не самоочевидно. Нет ничего проще, чем поставить другого в тупик, задав вопрос: «Ты кто?!». Впрочем, так спрашивать сильно невежливо – или, вернее, в таком виде это не вопрос. А вот спросить себя самого: «Кто я?» – имеет смысл (и стоит вновь и вновь задавать этот вопрос, впрочем, не слишком часто). Стоит же спросить себя так – и сразу выяснится, что никакого простого ответа на него не существует.
Или же, если чуть повертеть вопрос и уточнить, – простой ответ есть, даже несколько. Можно ответить, назвав своё имя: «Лена», «Елена». Можно ответить, что ты школьница. Или русская. Или, например, девочка.
Но эти простые ответы либо оказываются явно недостаточными – ведь отвечая, что ты девочка, ты отвечаешь в конкретном моменте времени. Ты ведь останешься сама собой и тогда, когда повзрослеешь, перестанешь быть девочкой. С другими – сложнее. Ты знаешь, что можно сменить имя, тем более что своё имя никто из нас не выбирал, мы встречаемся с ним как уже данным, по мере того как приходим в сознание: к нам так обращаются – и мы научаемся соотносить себя с этими звуками (как, бывает, мы оборачиваемся, когда слышим произнесённое наше имя – и оказывается, что это кликали кого-то другого, ведь имён не так много, а наши имена и вовсе традиционные, взятые из святцев, греческие… Помнишь, мы с тобой говорили, как в старину на Руси определяли свою веру как веру греческую?).
С именем интересно то, что осознание его как своего и сама память о себе практически совпадают. Потому имена обычно «прирастают» к нам, мы настолько привыкаем к тому, что имя и я сам – одно и то же, что нам трудно представить другое (и потому, скажу попутно, люди обижаются – и с полным основанием – когда их называют другим именем, путаются в именах, ведь это воспринимается как знак пренебрежения, что внимание настолько занято другим, ты столь маловажен, что даже имя оказалось забыто или и вовсе не запомнено).
А вот с фамилиями уже сложнее.
[Здесь замечу попутно, что фамилии вообще штука сравнительно недавняя – в том смысле, как мы сейчас понимаем, ожидая, что у каждого встреченного нами человека она будет. Лишь несколько веков назад фамилия была редкостью, знаком высокого положения человека – правом на историю, в смысле связи с прошлым, с предками, и тем самым, кстати, и обязанность, и соответствовать им, и нести их наследство, которое ведь ещё и долги, а иногда и ничего, кроме долгов.]
Не знаю, помнишь ли ты, но я помню, как ещё несколько лет назад ты осваивалась с тем фактом, что у тебя есть фамилия – и она общая у тебя со мной, с твоей мамой, с бабушкой… И что целый ряд тех, кого сама ты, увы, никогда не видела, носил её же, что они твои предки (и предки в каком-то ином смысле, чем связанные вроде бы тем же родством, но с другой фамилией).
Я это к тому, что ведь хотя можно сменить и имя, и фамилию – а фамилию, например, в нашей культуре девушки обычно меняют, выходя замуж – но в этих случаях мы понимаем, что это знак того, насколько изменился человек – или по меньшей мере его стремления перемениться, стать другим.
Ты видишь, как всё – даже с самими простыми вопросами – оказывается сложно: имя не делает нас нами. Вроде бы так. Назваться мы можем, по идее, как захотим. И в одном из самых известных монологов в литературе, монологе совсем юной – тринадцатилетней – Джульетты, она спрашивает:
Что значит имя? Роза пахнет розой,
Хоть розой назови её, хоть нет.
Ромео под любым названьем был бы…
Но, как ты помнишь, наипечальнейшая повесть и приключается ровно от того, что Ромео остаётся именно Ромео – и при этом Монтекки. И ничего с этим никто из них поделать не может, хоть Ромео и восклицает:
О, по рукам! Теперь я твой избранник!
Я новое крещение приму,
Чтоб только называться по-другому.
Мы оказываемся связаны многообразно – но ведь это одновременно и есть то, что делает нас нами, а взрослеть – значит обретать и осознавать это многообразие связей.
Но тем самым оказывается ещё и то, что «наше» прошлое – не какое-то одно. Кстати, на примере семьи это довольно просто показать: ведь можно рассказать историю как историю фамилии, двигаясь по цепочке предков – а на самом деле обычно восходят от настоящего к прошедшему. Как ты сама рассказываешь: вот ты, вот папа с мамой, вот бабушка и дедушка, прадедушка и прабабушка и т.д., докуда простирается семейная память. Но эта же история явным образом ветвится вглубь – ты одна в этой истории, начинаешь отсчёт от себя. Твоих родителей, то есть меня и твоей мамы, уже двое; бабушек, по счастью, две – и т.д., а есть ещё тётя, двоюродные дяди и проч. Ты можешь рассказывать историю по линии отца, то есть моей, а можешь – по линии матери, и так – на каждом ходу, спускаясь по поколениям всё дальше и дальше, идя обратным счётом, от нашего века к прошлому (признаться, я до сих пор не привыкну, что XX век нынче – «прошлый»).
Но история семьи выглядит всё-таки избыточно простой – ведь здесь лишь счёт по поколениям, хотя уже и в рамках этого рассказа можно вспомнить и то, что хоть всё это – предки и родственники, но ещё оказывается, что живут они не только в разных городах, а иногда и в разных странах. То есть своей оказывается история не только той страны, где ты живёшь, но и ещё каких-то других.
А связи носят ведь не только семейный характер – «нашим» оказывается то, что привнесено другими или возникло в общении с ними: подруги и друзья, учителя, знакомые, прочитанные книги. А за каждым и каждой из них – своя собственная история, и книга пишется лишь потому, что написаны уже другие книги, а до них – другие, а совсем давно слепой певец рассказывал историю Одиссея, хитроумного мужа, и целые века должны были пройти до того, как её записали.
«Наше» оказывается очень сложным – на первом, явно недостаточном, уровне – но пусть пока будет так, сложным буквально, как «сложенное» из многого: как мозаика или пазл, собирающийся в целое. Вот только если в пазле целое есть исходно, а потом его разрезают на сотни или тысячи кусочков, то в истории всё наоборот: за каждым из этих кусочков (которые на самом деле, как, надеюсь, нам ещё предстоит выяснить, совсем не кусочки) стоит своё собственное целое.
И оказывается, что нашей историей будет и вся вообще история человечества – ведь мы не просто люди как представители биологического вида, но и живём в том мире, как он есть сейчас, в его сплетённости и соединённости, когда студент из Южной Америки сейчас бредёт ко мне на экзамен, я читаю книгу, написанную давно умершим индусом, собираюсь в полёт на самолёте, собранном в Тулузе, что во Франции, а на мне штаны, пошитые, кажется, во Вьетнаме. Ею, конечно, будет история нашей страны – ведь и в разговоре мы обычно не зовём её по имени, а когда так делаем, то это обычно жест внешнего описания, взгляда извне – или пафоса, но который ведь также (как и значит это слово буквально) есть «выхождение из себя».
Но «наш» мир и его история не делится так просто на историю вообще и историю своей страны (к тому же в этой последней будут времена, места и события более близкие, более свои – и намного более дальние, чужие: чтобы затем, кстати сказать, обнаружить, что это, казавшееся чужим, какой-то неведомой историей неведомых людей, прямо связано с твоим, наиближайшим).
Мы живём в мире (это наш мир, который для многих является чужим, а для кого-то намного более близким и своим, чем для нас), где Греция и Рим – части нашего прошлого, ведь тебе знакомы имена Зевса и Афродиты, ты рассказываешь о Персефоне и путаешься между именами Марса и Ареса. Не уверен, сказать всерьёз, что для меня Рюрик более близок, чем Хлодвиг, – по крайней мере о последнем я помню, как он разрубил череп воину, разрубившему кубок, а вот о первом… Что я помню, кроме того что он с братьями Синеусом и Трувором пришли куда-то на русский Север? Поэзия «Плеяды» мало что говорит мне – но вот Диккенса мы усыновили. А историю о «Ходячем замке» написала студентка Толкиена – но и для тебя, и для меня она в первую очередь – история, рассказанная Миядзаки.
Рассказывая об истории, в любом случае приходится отбирать: нельзя рассказать всё, а рассказывая важнейшее, остаётся лишь задавать вопрос: важнейшее для кого? Так что у каждого – своя история, не в том смысле, что чуждая другому, а – имеющая смысл, значимая для него. И очень многое в ней мы делим с другими – едва ли не всё, но ни с кем не делим всего без остатка.
21.VI.2026.
