«В области смыслов то, что появляется, уже не исчезает»

Доктор философских наук, профессор, главный научный сотрудник ИНИОН РАН Ольга Малинова рассказывает об итогах конструирования общей памяти и общей идентичности в последние 35 лет

Фото: Владимир Астапкович/РИА Новости

Фото: Владимир Астапкович/РИА Новости

– Понятие «символическая политика», как кажется, целиком принадлежит этим 35 годам новой России: пережило бум интереса к себе, породило дискуссии и постепенно ушло в область умолчания. Сегодня все символической политикой  занимаются: транслируя нужные образы, учреждая новые праздники и изобретая ритуалы – не особенно это рефлексируя. Как бы вы оценили изменчивость наших отношений с символами?

– Мне сразу хочется «расплести косичку». Одно дело – символическая политика как составляющая любой политики в эпоху средств массовой информации, и другое дело – исследования этой реальности. Что касается самой символической политики, то понятно, что в новейшее время она была и будет всегда, хотя совсем не обязательно, чтобы кто-то её изучал, используя соответствующее понятие. Важно, что это область, где всегда же присутствует плюрализм акторов: если есть публичное пространство – любое – и соответствующие технологии, версии социальной реальности у этих акторов будут несколько отличаться. Понятно, что сосуществование версий может быть устроено по-разному – в зависимости от политического режима. Государство – вообще важный игрок символической политики: не только потому, что оно заинтересовано в продвижении определённой картины реальности (это не всегда так, да и продвигать можно не в старом советском смысле, а в смысле контроля и отбора из существующего), но прежде всего потому, что имеет уникальные ресурсы. Главный среди них – возможность задавать правила другим игрокам. Кроме того, оно распоряжается ресурсами, связанными с общей символикой страны. Что касается исследований символической политики, то – да, считается, что первым в России этот термин в научный оборот ввёл Сергей Петрович Поцелуев в 1999 году, но понятие прижилось не сразу. В 2012 году мы в ИНИОНе стали издавать ежегодник «Символическая политика», и, как можно заметить сейчас, те усилия сказались на его популяризации. 

– Поэтому ваше имя тесно связано с областью исследований символической политики и политики памяти. Вы довольны результатом, к которому привели ваши популяризаторские усилия?

– Для меня всё случившееся скорее курьёз. Сейчас объясню, почему. Запуская ежегодники, мы хотели побудить коллег из разных научных дисциплин рассматривать область их исследований как часть одного научного поля. И внезапно словосочетание «символическая политика» стало чрезвычайно востребованным: с 2012 года по конец десятых годов постоянно росло число его упоминаний, и только в последнее время всё вышло на плато. О чём это говорит? С одной стороны, это значит, что то явление, которое мы пытались описать этим понятием, оказалось релевантно жизни. Мы предложили язык, который всеми схватывался на лету, не требуя особой методологической подготовки. С другой стороны, – и именно потому что язык воспринимался очень просто, – его стали использовать все, даже те, кто не очень понимал, о чём пишет. 

– «Символическая политика» стала понятием-игрушкой?

– В каком-то смысле да, был такой дурной вариант его использования. Словосочетание сделало головокружительную карьеру в российской научной среде – и не только научной: его даже вписали в президентскую речь Дмитрия Медведева, но я не уверена, что оно сыграло важную методологическую роль или способствовало лучшему пониманию всех происходящих с нами процессов. Кстати, возможно, его скоро оставят в покое: в моде теперь новая «игрушка», как вы выразились, – социальное архитектурирование. Или социальная архитектура. 

– В символе, мне кажется, больше интриги, чем в архитектуре. А что касается политики памяти, с ней происходило нечто подобное?

– Здесь немножко другая история. То есть понятно, что с научной точки зрения «политика памяти» – это просто часть символической политики. Но если говорить о мировом контексте, то т.н. «мемори стадиз», то есть исследования политики памяти, за рубежом гораздо более популярны и распространены, чем исследования символической политики. При этом политика памяти в России часто затрагивает сюжеты, которые волнуют общественность и журналистов: установка монументов, празднование тех или иных дат… У нас даже прижилось понятие-оксюморон «историческая память», у которого появился свой круг исследователей… Хотя различение истории и памяти – это фундаментальная основа этой междисциплинарной области. 

– Если говорить уже не об исследованиях, а о реальности: чего России удалось добиться в области символической политики в эти 35 лет? Куда мы продвинулись, выйдя из советского дискурса?

– В 2022 году мой старший коллега из Австралии, Грэм Гилл, переиздавал хендбук по российской политике, и я готовила для этого издания главу, посвящённую итогам нашей символической политики. Понятно, что это моё видение – что-то я знаю лучше, что-то хуже – но интересно, что многое подтвердилось. Нервом постсоветской символической политики, на мой взгляд, было выковывание нашей новой макрополитической идентичности. 

– Вы имеете в виду обнаружение того слова, которым нас могут называть зарубежные коллеги?

– «Макрополитическая идентичность» – это тоже термин, который я вводила в 2010 году. Дело в том, что у нас до сих пор нет понятия, которым и мы сами, и кто-то иной мог бы нас в целом назвать. Нет слова, которое было бы всеми принимаемо. В теории этим словом должно быть определение, связанное с национальной идентичностью. Однако у нас была и есть большая дискуссия о том, какую идентичность считать национальной – общероссийскую, или русскую, или татарскую, удмуртскую, карельскую? Понятие «российское» скорее не прижилось, потому что «русское» ему оппонировало. Наконец, наше «мы» имеет столь много нюансов, что непонятно, какое оно: имперское, постимперское, национальное, цивилизационное? Некогда Галина Ивановна Зверева на конференции «Пути России» в Шанинке представила своё видение факторов, значимых при конструировании российской идентичности, развернув их в набор вопросов: «как нас называть?», «кто включается в “мы”» и других. Несколько перефразируя предложенную ею матрицу, я бы сказала, что самыми важными составляющими являются вопросы: как нас называть? кто наши другие? кто к нам принадлежит? каково наше прошлое и будущее? Все 35 последних лет эти вопросы были центральными для российской символической политики, и они оставались спорными для общества. На каких-то этапах государство выступало в спорах нерешительным арбитром, на каких-то проявляло больше активности. 

– И достигло ясности?

– Проблема в том, что достичь полной ясности – ситуации, когда всё разрешилось, – в символической политике невозможно. Понимаете, в области смыслов то, что появляется, уже не исчезает. Оно остаётся в «репертуаре», и даже если сейчас маргинализировано, может в какой-то момент вновь оказаться актуальным. Может показаться, что какой-то спор завершён: мы поняли, например, что русское не равно советскому, а советское – российскому и так далее. Но потом меняется ситуация – и разговор начинается сначала. Символическая политика – динамическая среда, любой актор, который не учитывает этой динамики, проигрывает.

– Раз идёт разговор о динамике, то можно же стремиться к большей ясности…

– Да, конечно! Мы можем говорить, например, что по прошествии 35 лет на каких-то направлениях конструирования смыслов удалось достичь – при усилиях государства – большего консенсуса, а на каких-то – не удалось. И всё это остаётся очень динамической средой. Итак, что удалось? Во-первых, всё изумительно чётко определилось с вопросом о том, кто наши другие. Вообще-то дискурс о Европе, России и Западе ещё в 2010-х годах был полон таких дилемм, что казался неразрешимым. Но сегодня мы уже констатируем, что Запад перестал быть центром притяжения, жизнь всё расставила на свои места. Даже люди с западническими убеждениями серьёзно скорректировали свои позиции и, считая себя европейцами, допускают тысячи оговорок. Во-вторых, серьёзные подвижки заметны в том, что связано с гомогенизацией нашего прошлого. Пусть не возникло какой-то замечательной всех вдохновляющей концепции, но упорная и систематическая работа по переписыванию учебников, открытию музеев, празднованию определённых дат просто привела к тому, что концепция 1000-летней Руси стала общим спокойно принимаемым нарративом. Сработали и технологии секьюритизации проблем, когда публичное озвучивание спорных сюжетов влечёт за собой потенциальную опасность суда и штрафа. Подрастающее поколение в той или иной мере воспитывает ЕГЭ по истории, который хотят сделать для всех обязательным. Например, в 2013 году, когда в Манеже проходила первая мультимедийная выставка «Рюриковичи», государство не имело для этого периода разработанной нарративной конструкции, и здесь на помощь пришла РПЦ, у которой собственное видение «тысячелетней» истории как раз было. А во второй половине 2010-х годов при поддержке государства стала создаваться сеть региональных исторических парков «Россия – моя история», и РПЦ оказалась не нужна. 

– Что же не было решено?

–  Понятно, что неопределённым остался вопрос о том, кто мы и кто к нам принадлежит. Дискуссия о русском мире, о русских как национальной идентичности остаётся открытой. 

– Кажется, русский дискурс стал более легитимным с начала СВО. Опять-таки, наши определившиеся враги вполне определились с тем, чтобы называть нас русскими. Это играет роль?

–  Проблема в том, что понятие «русские» содержит этническую коннотацию и в отдельных регионах политически заряжено. Не вполне ясно, что значит быть русским на Кавказе, что значит быть русским в новых областях. И главное – мало что даст просто дискурсивный ответ на эти вопросы; дилемма, кто к нам принадлежит, а кто – нет, в таких регионах решается с помощью очень разных инструментов, среди которых аргументированный спор – не самый востребованный. Иными словами, на этом направлении ещё всё может быть, картина до конца не сложилась. Ну и второй сложный сюжет – это образ будущего. Сегодня конкретнее всего о будущем рассуждают коммунисты, потому что у них есть идеология, которая описывает и как было, и как будет. А вот картинка будущего, над которой бьются политтехнологи государства, пока очень неконкретна, неясна, на неё нельзя опереться. Хотя деятельность в настоящем очень требует этого образа будущего. 

– Вы сказали, что гомогенизация образов прошлого принесла свои плоды: разве нельзя, опираясь на прошлое, говорить о будущем?

– Это пытаются делать, но нарратив оказывается слабым. Ещё на рубеже нулевых я писала о том, что концепция 1000-летней Руси как раз в том, что касается «тысячелетия», то есть дореволюционной эпохи, имеет на федеральном уровне слабо разработанный репертуар: мало сюжетов, персонажей, историй, которые воспринимаются современными гражданами как свои, помогают конструировать общую идентичность. Поэтому часто федеральные события опираются на советское прошлое, а у него, как известно, было своё не соответствующее сегодняшнему дню будущее. Где-то с середины 2010-х годов эта проблема была осознана, и формированию инфраструктуры памяти о 1000-летнем прошлом на федеральном уровне стали уделять больше внимания. Но интересно – и это надо отметить – что регионы гораздо раньше, чем федеральный центр, то есть ещё с нулевых годов, начали осваивать эту память, поэтому на местах дореволюционный репертуар оказался богаче советского. Когда наши города и регионы встали перед задачей своего брендирования, когда появились местные бизнесы, туристические перспективы, – выяснилось, что самое интересное локальное прошлое связано с дореволюционными событиями и фигурами. И очень быстро регионы стали себя «вспоминать». 

– Насколько удачно локальная память сегодня соединяется с федеральной?

– Сама задача соединения одного с другим только-только была осмыслена. Государство начало работать с географией на новом качественном уровне буквально в текущем году.  Ярчайший пример здесь выставка «Россия» на ВДНХ. Я туда ходила, по-моему, восемь раз – у меня были исследовательские задачи – и всякий раз видела, как к 75-му павильону тянется широкая народная тропа. Выставка имела бешеную популярность – она стала точнейшим за последнее время попаданием в цель: сделали то, что нужно было сделать. Понятно, что у проекта были политические цели накануне выборов, но это не отменяет того, что он оказался хорошо и грамотно продуман. Павильон находился в открытом доступе, там было 89 экспозиций, заказчиками которых выступали региональные администрации: какие-то были более успешными, какие-то менее, но все вышли живыми и создавали реальную конкуренцию контента. Общую идею – показать, какая у нас огромная страна, – тоже можно считать светлой. Не случайно проект получил продолжение, и в экспоцентре «Россия» сделали выставку «Путешествие по России». Правда, помещение там гораздо меньше, чем в 75-м павильоне, а сами экспозиции организованы по принципу федеральных округов, которые, прямо скажем, никогда не были озадачены конструированием региональной идентичности. Но даже в таком виде это интересно. 

– Каков результат таких проектов?

– Люди выходят с пониманием, какая у нас большая разнообразная страна, какая она классная и как много в ней делается. Понятно, что, разрушая одни стереотипы, такие выставки создают новые, но задача обогащения нашего знания о самих себе стоит остро. Если регионы за 35 лет что-то надумали о своей идентичности, это надо собирать и анализировать. 

– В завершение беседы задам наивный вопрос: так как же нас называть? Получается, за 35 лет мы перестали быть просто постсоветскими. И кто же мы тогда?

– В каком-то смысле мы все, конечно, остаёмся постсоветскими, если иметь в виду просто ленту времени – ситуацию до и после. Но с качественной точки зрения это прилагательное сегодня мало о чём говорит. Некоторое время «пост» было тем, что нас объединяло, казалось общим, но сейчас это не так: даже внутри России мы разные. Так что – да, мы уже не просто постсоветские, мы разные, а какими ещё будем и во что соберёмся – посмотрим.

Читайте также