Философ Владимир Соловьёв писал: «Всё, что он проповедовал, он самостоятельно продумал, пережил мыслью и чувством. Каковы бы ни были его идеи сами по себе, это, во всяком случае, были его идеи, а не чужие слова, повторяемые по расчёту или по стадному внушению».
«Леонтьев остался неотшлифованным самородком, – писал о. Сергий Булгаков. – Он обладал наряду с умом ещё каким-то особым внутренним историческим чувством. Он явственно слышал приближение европейской катастрофы, предвидел неизбежное самовозгорание мещанской цивилизации...»
Сегодня «Стол» публикует несколько цитат из наиболее известных работ Леонтьева, сохранивших актуальность и сегодня.
* * *
Демократический и либеральный прогресс верит больше в принудительную и постепенную исправимость всецелого человечества, чем в нравственную силу лица. Мыслители или моралисты, подобные автору «Карамазовых», надеются, по-видимому, больше на сердце человеческое, чем на переустройство обществ. Христианство же не верит безусловно ни в то, ни в другое – то есть ни в лучшую автономическую мораль лица, ни в разум собирательного человечества, долженствующий рано или поздно создать рай на земле.
* * *
Всем лучше никогда не будет. Одним будет лучше, другим станет хуже. Такое состояние, такие колебания горести и боли – вот единственно возможная на земле гармония! И больше ничего не ждите. Помните и то, что всему бывает конец; даже скалы гранитные выветриваются, подмываются; даже исполинские тела небесные гибнут... Если же человечество есть явление живое и органическое, то тем более ему должен настать когда-нибудь конец. А если будет конец, то какая нужда нам так заботиться о благе будущих, далёких, вовсе даже непонятных нам поколений? Как мы можем мечтать о благе правнуков, когда мы самое ближайшее к нам поколение – сынов и дочерей – вразумить и успокоить действиями разума не можем?
* * *
Социально-политические опыты ближайшего грядущего (которые, по всем вероятиям, неотвратимы) будут, конечно, первым и важнейшим камнем преткновения для человеческого ума на ложном пути искания общего блага и гармонии. Социализм (то есть глубокий и отчасти насильственный экономический и бытовой переворот) теперь видимо неотвратим, по крайней мере для некоторой части человечества.
Но, не говоря уже о том, сколько страданий и обид его воцарение может причинить побеждённым (то есть представителям либерально-мещанской цивилизации), сами победители, как бы прочно и хорошо ни устроились, очень скоро поймут, что им далеко до благоденствия и покоя. Напротив того, законы и порядки их будут несравненно стеснительнее наших, строже, принудительное, даже страшнее... Ибо социальный переворот не станет ждать личного воспитания, личной морализации всех членов будущего государства, а захватит общество в том виде, в каком мы его знаем теперь.
* * *
Чтобы лучше видеть и объяснить другим, что выгодно и невыгодно для России, надо прежде всего дать себе ясный отчёт в том идеале, который имеешь в виду для своей отчизны. Благоденствие? Равенство? Свобода? Богатство, слава? Сохранение церковной святыни до скончания века? Наконец нечто совсем особое, например, создание и развитие своей культуры?..
* * *
В старину ни публика, ни газеты, ни депутаты национальных собраний не мешали своему правительству делать дело тайно, не спеша и солидно. Теперь не то. Какое-то жужжание вокруг, неясное, глухое, но несносное... Всем надо судить, говорить, писать, советовать, ораторствовать; надо изумляться, как еще нынешние дипломаты могут вести серьёзные дела! То друг друга опровергающие слухи, то повторение одного и того же известия с ничтожными поправками; все мелькает, все рябит в глазах, сливается в какой-то бледной, полинявшей пестроте... Никогда почти нельзя понять ясно, кто именно чего ищет и желает, – государь ли той или другой страны? Правительство ли то или другое в совокупности своих главных сил? Нация ли? И какая часть нации. «Франция ищет»... «Россия желает»... Какая Франция? Какая Россия? Всё это так сложно и темно!
Если бы мы писали: «Я думаю; я для России желаю; я нахожу»... право, было бы гораздо прямее и полезнее!
* * *
Лучше уступить временно насилию одной западной державы или двух-трёх разом, чем благоприятствовать столь губительной для нашего будущего общеевропейской солидарности... Допускать охотно бескровное давление на себя этой отвлеченной Европы хуже, в смысле общего метода, чем перенести кровавое поражение от одной державы или от явного и вооружённого, но всегда не полного союза нескольких западных держав. Конечно, было бы крайне желательно избегать этого впредь.
* * *
Кто-то, чуть ли не Шопенгауэр, где-то уподобляет великих людей тем деревянным изваяниям, которыми в старину украшали носы кораблей. Когда дикие жители каких-нибудь дальних островов видели подходящий впервые к их берегам европейский корабль, то они принимали это деревянное изображение за божество, влекущее за собой судно своей собственной силой. Это уподобление, в простоте своей, слишком преувеличено. Изваяние на носу само ничего не делает. Замечательных деятелей вернее уподобить капитану или рулевому на том же корабле. Они действуют, они направляют корабль, но они, конечно, в основаниях своих действий не свободны; деятельность их обусловлена внешними обстоятельствами – погодой, течениями, свойствами воды и воздуха, законами гидростатики и т. д.
* * *
Это действительно прекрасно, и нам особенно нравится оригинальная православная мысль украсить арку изображением Св. Духа. Сочетание слов «оригинальная» и «православная» вырвалось у нас нечаянно инстинктивно. Но потом, задумавшись над этим как бы lapsus calami, мы сказали себе с горестью: «Да мы сами того не замечая ужасно скоро дожили до того, что серьёзное православие в России становится в самом деле явлением очень оригинальным. Его просто не знают и не понимают у нас даже и большинство тех, которые ходят в церковь.
* * *
В наше время слово «христианство» стало очень сбивчивым. Зовёт себя кощунственно христианином даже и Л.Н. Толстой, увлёкшийся сантиментальным и мирным нигилизмом. «На старости лет открывший вдруг филантропию», как очень зло выразился про него тот же Катков.
Гуманитарное лжехристианство с одним бессмысленным всепрощением своим, со своим космополитизмом – без ясного догмата; с проповедью любви, без проповеди «страха Божия и веры»; без обрядов, живописующих нам самую суть правильного учения... Такое христинство есть всё та же революция, сколько ни источай оно мёду; при таком христианстве ни воевать нельзя, ни государством править; и Богу молиться незачем... «Бог – это сердце моё, это моя совесть, это моя вера в себя, – и я буду лишь этому гласу внимать!» (Да! И Желябов внимал своей совести!) Такое христианство может лишь ускорить всеразрушение.
* * *
Так называемое «национальное», а, по-моему, племенное политическое движение по существу своему везде есть движение революционное, разрушительное и для побеждённых, и для победителей одинаково; культурно к тому же в современных своих последствиях это движение совершенно бесплодно, ибо оно и освобождающихся и освобождающих, и побеждающих и побеждаемых одинаково демократизирует, одинаково опошляет и принижает, делая всех с каждым часом, с каждым годом друг на друга более похожими в нравах, учреждениях и вкусах, всех всё более и более приближает к какому-то отрицательному общему типу среднего европейца.
* * *
В политическом содействии той или другой державе мы, простые граждане Русского Царства, не вольны и не компетентны. Это – дело правительства нашего. Но для самого правительства русского очень важно, чему мы, граждане, сочувствуем, какая государственная форма нам нравится, какой быт нам представляется лучшим и примерным... Сами члены правительства суть прежде всего члены того же русского общества и живут под теми же впечатлениями, под влиянием которых развиваемся и мы, граждане, властию не облечённые...
* * *
Политические писатели не облечены никакою властью – это не их назначение; их призвание – не принуждать, а убеждать своих сограждан; руководить общественным мнением, воспитывать это мнение, а вовсе не подчиняться ему и не потворствовать вздору только потому, что многие в настоящую минуту этому вздору сочувствуют. Когда мы взглянем так прямо и без ложной скромности на призвание политической печати, тогда нам предстанет в настоящем свете её серьёзное значение для общественной жизни; значение, искажаемое теперь всячески и на каждом шагу то легкомыслием, то алчностью, то неправильными претензиями говорить подобно дипломатам для иностранных министров, для иностранной публики, для чужих газет... Прежде всего, повторяю, политическая русская печать должна, не обращая ни малейшего внимания на то, что подумают, скажут и сделают иностранцы, своих просвещать, своих убеждать, своим облегчать ясное разделение понятий, часто спутанных и тёмных в наше время
* * *
Положим, Германия нам несомненный враг, и вот настал час обнажения меча... «В Берлин!» Прекрасно; но я ещё раз повторяю: при чём же в случае подобного столкновения России с Германией союз наш с Францией? Россия и Франция отделены друг от друга огромным пространством; каждый из нас может жить особо и независимо; не будет даже и при одновременной борьбе ни братства по оружию, ни общих полей битв, политых совместно кровью союзников; ни знамён, в одно время почерневших от дыма тех же самых пушек. Мы не пойдем просить у французов помочь нам ружьями и другими военными запасами; и французы не станут у нас всего этого просить. Какая же цель этого единения с Францией? Когда Франция найдёт минуту удобной и армию свою достаточно сильной и мужественной, чтобы напасть на Германию, – кто помешает ей это сделать? И Россия с своей стороны вольна воспользоваться этой же минутой для нападения на предполагаемого врага с своей стороны... Если бы случилось России прежде напасть, Франция то же самое может сделать с своей стороны, ибо неприятель, атакуемый с двух сторон, неизбежно слабее. Каждый за себя, а Бог за всех!
* * *
Пора же понять хоть нам, русским (если западные европейцы уже не в силах этого сделать), что сословный строй, неравноправность граждан, разделение их на неравноправные слои и общественные группы есть нормальное состояние человечества и что даже и та неполная степень свободного равенства, до которой дошла вся Европа во второй половине XIX века, есть не что иное, как разрушение этого органического, естественного строя, без замены его (пока) строем новым, новой искусно организованной, так сказать, социальной неправдой. Именно в этой-то социальной видимой неправде и таится невидимая социальная истина; глубокая и таинственная органическая истина общественного здравия, которой безнаказанно нельзя противоречить даже во имя самых добрых и сострадательных чувств.
* * *
У нас опыт и неполной демократизации общества привёл скоро к глубочайшему разочарованию. Начавшийся с личной эмансипации крестьян (экономически, аграрно они и теперь не свободны, а находятся в особого рода спасительной для них самих крепостной зависимости от земли), этот опыт, слава Богу, очень скоро (для истории 25 лет – это ещё немного) доказал одним из нас, что мы вовсе не созданы даже и для приблизительных равенства и свободы... А другим, более понимающим и дальновидным, этот опыт доказал ещё нечто большее.
* * *
Ни один публицист, будь он мудр, как Катков, и благороден, как Аксаков, не должен приписывать себе какую-то исключительную монополию патриотизма; может быть, люди, власть имеющие и несущие на своих плечах ответственность, настолько же превосходящую тяжестью своею ответственность журналиста, насколько вообще дело превосходит весом своим слово, может быть, эти люди власти в данную минуту патриотизм-то именно полагают в уступчивости, которой причины мы не знаем?..
* * *
Великое религиозное и культурное значение Восточного вопроса очень немногим доступно. Если бы лет десять тому назад кто-нибудь из нас, пишущих, начал бы проповедовать, что ни болгары, ни сербы сами по себе не стоят наших жертв, даже и простой народ, потому что он сам из себя, без нашей помощи, кроме пошлых демагогов, ничего выделять не может (как и всякий народ без национальной монархии, без сильного духовенства и без блестящего дворянства), но что воевать и победить турок, и освободить, и усилить юго-славян нам всё-таки нужно, чтобы самим сделать ещё один шаг к окончанию Восточного вопроса; если бы мы писали так, нам бы ответили: «На что нам ваш Царьград и ваши проливы? Куда нам?! У нас и без них трудно». А для освобождения юго-славян одушевились. И потому нужно было славян хвалить, превозносить и возлагать на них в будущем прекрасные надежды.
* * *
Временное преобладание Германии нам выгодно. При существовании жестоко оскорблённой Франции, которую (точно так же, как Карфаген или Афины, даже как Иудею или Польшу) сразу добить невозможно, Германия на долгие года с Запада обеспечена не будет ни на миг. И это положение дел, это новое, дотоле невиданное на Западе перемещение сил для нас в высшей степени предпочтительнее прежних, вековых порядков в Европе при раздробленной Германии и при единой, преобладающей и почти всегда (кроме немногих случаев) всепобеждающей Франции.
Предпочтительнее в том простом и ясном смысле, что при существовании на материке Европы двух почти равносильных и друг друга постоянно борющих наций, нам гораздо будет легче, чем было прежде, окончить Восточный вопрос, т. е. перенести наконец центр тяжести нашей религиозно-культурной жизни с европейского Севера на полуазиатский Юг.
* * *
Что же делать, если мне религиозно-культурное обособление наше от современного Запада представляется целью, а политические отношения наши только средством!? Так что если нам в чём-нибудь приходится пока играть и второстепенную роль, в чём-нибудь уступить, что-нибудь утратить, когда-нибудь и где-нибудь даже быть и оружием побеждёнными, то и это всё моему гражданскому чувству ничуть не обидно; ибо за изворотами извилистого исторического пути нашего я вижу ясно цель его: зелёные сады, разноцветные здания и золотой крест св. Софии над прекрасными волнами великого фракийского Босфора. На берегах его нам возможно будет наконец содрать с себя ту европейскую маску, которую намазала на лицо наше железная рука Петра I, дабы мы могли неузнанными пройти шаг за шагом то вперёд, то как будто назад – до заветной точки нашего культурного возрождения.
* * *
Я не самих славян люблю во всяком виде и во что бы то ни стало; я люблю в них всё то, что считаю славянским; я люблю в славянах то, что их отличает, отделяет, обособляет от Запада. Люблю православие; люблю патриархальный быт простых болгар и сербов; их пляски, песни и одежды; люблю даже свирепую воинственность черногорцев... Я бы любил их законы, их учреждения, их юридические и политические идеи, если бы таковые были очень оригинальны, очень выразительны и прочны... Но ведь этого нет у них; и даже знаменитая «Задруга» юго-славянская тает везде под веяниями европейского индивидуализма.
Всё, кое-как ещё охраняемое прежде, гибнет у них особенно быстро при усилении политической свободы; зависимость политическая у них (теперь это стало ясно) была (увы!) ручательством за сохранение независимости культурной; зависимость церковная точно так же задерживала хоть немного наклонность их к духовному рабству перед безбожием Запада.
* * *
Тому, кто утратил веру в столь быстро устаревшие теперь либерально-европейские идеалы, кто возненавидел это бесплодное и разрушительное стремление Запада к однообразию и равенству, тому пока осталась одна надежда, надежда на Россию и на славянство, Россией ведомое.
* * *
Если мы ошиблись, то и Россия погибнет скоро (исторически скоро), слившись так или иначе со всеми другими народами Запада в виде жалкой части какой-нибудь рабочей, серой, безбожной и бездушной федеральной мерзости!
И не стоит тогда и любить её!