«Покаяние за деда» – одна из 10 дилемм общероссийского социологического исследования «Преодоление трудного прошлого: сценарий для России», которое проводилось практически во всех регионах нашей страны. Количество опрашиваемых – стандартная выборка, 1610 человек. Респондентам был предложен вопрос к такому сюжету: «Известный телеведущий узнал, что его дед в годы репрессий лично принимал участие в вынесении и исполнении смертных приговоров. Он решил публично покаяться за своего деда и попросить прощения у потомков тех, кто мог оказаться среди его жертв. Правильно ли поступил телеведущий?».
Ты с кем?
Дмитрий Рогозин, кандидат социологических наук, научный сотрудник Центра методологии федеративных исследований РАНХиГС, один из авторов опроса: Меня в отличие от многих не очень удивил результат, что 60% поддержали телеведущего. Я здесь занимаю крайне радикальную позицию – я считаю, что каждый способен к такого рода откровенному и осмысленному разговору. И возникает другой вопрос, очень важный: а почему такой разговор не совершается? Почему человек проживает всю жизнь и иногда только перед смертью начинает задаваться теми вопросами, которыми он должен был бы жить? Он видит, что что-то важное не происходило во всей его жизни, у него не было на это ни времени, ни сил, ни эмоций. Почему?
Вот здесь для меня как социального исследователя один из объектов внимания – опросы общественного мнения. К примеру, правильно или неправильно присоединили Крым? Я вам напомню, что до присоединения Крыма, когда был огромный опрос россиян, вопрос в анкете звучал в такой формулировке: «Скажите, пожалуйста, Крым – это Россия?» О чём здесь спрашивают? Об истории? Пытаются найти там русских? Или вносят некое долженствование? Результаты этого опроса Путин представил как мнение народа, и при их помощи объяснил всем, что в 2014 году произошла не аннексия, а возвращение родных земель.
Мы можем занять такую позицию, а можем другую: давайте критиковать власть. С другой стороны Левада-центр задают вопрос: «Скажите, пожалуйста, оправданы ли вот эти жертвы, которые принёс народ в сталинскую эпоху, теми великими достижениями, которые были?» И здесь мы опять начинаем смущаться от того, что вдруг все становятся сталинистами, потому что отвечают: оправданы. Но вы сначала перестаньте задавать вопрос о «великих достижениях», то есть подсовывать человеку некоторую позицию.
Я так подробно останавливаюсь на этих примерах, потому что у нас не возникает диалога не оттого, что люди на него не способны, а оттого что публичное пространство постоянно искусственно поляризуется. От человека всё время требуют определиться: ты с кем? С ними или с нами? Ты рукопожатный или нерукопожатный? Если ты назвался либералом, то как можешь работать в Российской академии госслужбы – или наоборот, если ты не либерал, то в Высшей школе экономики? Наш же интерес стоял не в том, чтобы «протестировать» людей, а чтобы разобраться в проблеме. Мы постоянно задавали себе вопрос: а что такое покаяние? А почему люди не хотят к этому двигаться? Я здесь с отцом Георгием полностью согласен: покаяние это акт любви и каяться можно только за себя. А почему люди не идут к такой очевидной вещи: казалось бы расскажи им это, они поверят и пойдут. Да потому что концепт покаяния очень часто воспринимается как вменение вины родным, вменение вины себе, появление риска, что кто-то должен наказать, а кто-то – понести наказание. И люди чувствуют, что лучше об этом не говорить. Это связано не с тем, что наш народ не может каяться, а с чувством самосохранения, потому что покаяние вынесено вот в эту очень странную псевдоюридическую плоскость, которая у нас определяется так: справедливый суд всё за вас решит.
Какой суд, причем здесь суд?! Но как только эта тема судилища отходит на второй план, то даже те, кто говорили «нет, не надо», начинают рассуждать и в общем-то приходят к оправданности покаяния. Почему я так категоричен в своём утверждении, что каждый может этого достигнуть? Потому что в силу своей профессии мы работаем в основном с тем, что чиновники называют трудной житейской ситуацией. Мы приезжаем туда, где очень плохо, мы очень часто разговариваем с преступниками, с убийцами, и даже в таком разговоре ты видишь, что это не воплощённое зло, стремящееся уничтожить всё вокруг, а нечто другое. Говорить о покаянии можно даже с убийцей, который и не собирается каяться.
Наше исследование направлено ни в коем случае не на то, чтобы различить внутренние установки человека и всех сегментировать, как любят маркетологи. В большой степени дилеммы направлены на то, чтобы нам самим разобраться в покаянии, исследователь в этом случае так же открыт для разговора, как и респондент. Мы не делаем собеседников объектом, который мы пытаемся как-то понять или изучить – мы создаём пространство диалога, в котором понимание может исходить только из тебя самого. Это чрезвычайно важно, потому что хотя в наших кругах слово «позитивизм» уже ругательное, но до сих пор инструментализм доминирует, и разрушить его можно только через переопределение установки.
Есть ли главный, кто произнесёт это покаяние?
Елена Шмелёва, кандидат филологических наук, старший научный сотрудник Института русского языка им. В.В. Виноградова РАН: Как уже говорилось, что одно дело – публичное пространство и другое – семья и история твоей семьи. Многие вещи скрывали от детей из страха. Теперь мне родители уже рассказывали, например, что сидели и бабушка, и дедушка. Бабушка мне рассказывала, как они поехали за город и там жгли телеграммы, альбомы, чтобы не дай Бог не нашли – предки были купцы 1-й гильдии. Семья моего мужа была в катакомбной церкви все годы. Там крёстными были только родственники, потому что было страшно кого-то ещё просить, крестили дома тайно. В каждой семье есть масса таких тайных историй. Удивительно даже то, что этот телеведущий узнал, что его дед был в такой должности. Ведь в большинстве семей об этом вообще не говорится.
Поэтому так важна замечательная программа «Мемориала», которую всячески пытаются закрыть, когда дети исследуют историю своей семьи и пишут сочинение, которое начинается с необыкновенных открытий: мы здесь живём, потому что моего деда раскулачили и выслали; я узнал, что моя бабушка местная, а дедушка приехал издалека. Когда я пыталась узнать историю семьи, то, помню, думала: а вдруг сейчас выяснится, что кто-то из моих близких был в ЧК. У меня есть еврейская линия, известно, что в ЧК было довольно много евреев. Когда я узнала, что по моей русской линии двух братьев деда расстреляли красные, то вдруг говорю мужу: а вот всё-таки как приятно, что красные моих дядьёв расстреляли… Он на меня в ужасе смотрит: «Как приятно? Что ты несёшь!»
Ещё каяться самому перед собой и перед Богом возможно, но прийти и сказать это публично – это правда очень тяжело и действительно в этом есть немножко такого от Хама, который своего пьяного отца выставляет на обозрение. Не очень хочется сказать: мой дед, или тем более мой отец, был такой плохой человек. Покаяние вообще за всех, за целое поколение, государственное покаяние – это, наверное, очень важная вещь, но как оно может случиться я не очень представляю. Пока каждый человек, каждая семья через себя это не пропустит, то это останется лишь общими словами. Может, если бы президент или патриарх, кто-то главный в этой стране, сказал, что на нас лежит вина за происшедшее, это было бы важно для всех.
О ранах палачей
Елена Миськова, кандидат исторических наук, заместитель заведующего кафедрой этнологии исторического факультета МГУ: Это очень созвучно тому, что я хотела сказать с точки зрения психологической и антропологической. Раненый человек избегает места, субъекта, инструмента ранения. Раненый человек, у которого эмоции стыда, тем более коллективные эмоции стыда, теряет связь с любыми ценностями, его поведение часто становится антисоциальным, а не просоциальным. И пока к нему не обращено наше сострадание и сочувствие, ему очень сложно занять такую позицию, которая бы позволила ему обратить взгляд на то, что было в его семье и в истории вообще.
Как влияет наличие предков, которые были на стороне, например, репрессирующих, на потомков, трудно сказать, но совершенно очевидно, что влияет. Потомки знают, что в биографии предков есть «слепые зоны» – время, где служил дед или прадед, перед тем, как его репрессировали. Когда они начинают об этом говорить, голос их тухнет и они не могут сдвинуться с места. Как им сказать о том, что излечение и состоит в признании и в этих слезах покаяния, которое лечит? Эти вещи необходимы. Когда-то покаянная молитва выполняла такую роль и выполняет сейчас для тех, кому она доступна. Но очень многим людям нужен уже другой язык, или пока другой. Только в этом другом языке нужно найти место и возможности для смягчения позиций, для исцеления раненого, для создания такого пространства, где он сможет заговорить. К большому сожалению, время идёт, а исцеление не происходит и наше публичное пространство не способствует этому, а наоборот, создаёт все условия, чтобы продолжалась гражданская война. Любой бытовой спор о мелочах, любой диалог в аптеке или на почте часто заканчивается гражданской войной. В этой ситуации на призыв к покаянию и открытости трудно ожидать адекватного отклика.
Юлия Балакшина, доктор филологических наук, учёный секретарь Свято-Филаретовского института: Елена Вячеславовна, когда 30 октября в Петербурге происходит «Молитва памяти», я провожу целый день на площади, где читают имена жертв репрессий. Я очень много говорю с людьми из репрессированных семей и понимаю, что они подходят ко мне, рассказывают свои истории, потому что для них важно это исцеление. Они были раненые и всю жизнь пронесли комплекс людей, выброшенных из мира, из общества, и им нужно от этого комплекса исцелиться. Но сейчас вы повернули ситуацию другой стороной, что те-то другие, кто оказался на стороне палачей, – такие же раненые и им нужно такое же пространство, где они могут быть принятыми, услышанными и где их не осудят. Спасибо!
Руслан Лошаков, доктор философских наук, доцент Свято-Филаретовского института: Как мне думается, для покаяния просто нет пространства, которое называется этикой, которое автономно по отношению к социальному и политическому пространству. Поэтому, как правильно заметил Дмитрий Рогозин, вопрос о покаянии сразу же переводится в псевдоюридическую плоскость. Человек не понимает, что взять на себя ответственность не значит признать за собой статус подсудимого, а значит, наоборот, быть способным ответить на императив совести и тем самым созидать это пространство этики, которое разрушено всей историей ХХ века, и более того, сейчас власть усиленно насаждает этический и правовой нигилизм. С этим сталкиваешься, например, когда ставится вопрос о правовом статусе Крыма – возникает недоумение: какое право? Такое впечатление, что у людей вбиты в голову ленинские лозунги, что право это воля господствующего класса, что право это прежде всего политическая целесообразность.
Мне кажется, трудность в разговоре о покаянии часто возникает из-за того, что его понимают как психологический акт: человек так искренне растрогался, что даже покаялся. Но психологический акт ничего не меняет. Если представить, что нынешний президент призывает россиян к покаянию, и каждый из них произнес покаянные слова – ничего не изменится, потому что человек существует в среде социальной. Есть совокупность социальных навыков, которую великий французский социолог Пьер Бурдье называл габитусом, системой приобретённых схем, которая воспроизводит тоталитарные установки, навыки, независимо от того, желает человек этого или нет.
Поэтому я предпочёл бы говорить о покаянии не в психологических, а в онтологических терминах, вспомнив, что покаяние – это перемена ума, метанойя. Это радикальная перемена субъекта, некое посыпание своей головы пеплом. Думая о народе как субъекте покаяния, я предпочел бы вообще не использовать термин «народ», потому что в моих глазах он нагружен мифологическими коннотациями. Народ это субстанция, а субстанция неизменна. Часто встречаешься с такими суждениями о народе, которые вполне можно отнести к XVI или XVII веку. Я думаю, что задача нашей страны – это переход народа к гражданской нации. Как это возможно – для меня это вопрос, на который я сам не могу пока дать ответ. Через покаяние? Но покаяние не может быть коллективным действием, это индивидуальный акт и, разумеется, чем больше таких актов, тем быстрее ситуация изменится. Как я говорил, все мы виновны в той мере, в какой мы причастны прошлому и несём на себе его следы. Ответственность – это как раз выход из состояния виновности, как правило анонимной. Вина, как правило, анонимна, а ответственность всегда личностна.
Что вам важнее: наши дети или ваши деньги?
Елена Миськова: Нам задают вопрос: «Советская система была выстроена так, что генерировала зло, и все участники были заложниками системы. Можно ли брать личную ответственность за такое зло? Ведь в основном претензии выливаются в адрес государства или ЧК и через них на весь русский народ».
Есть разные понятия насилия и в том числе понятие структурного насилия, давления структур. Оно потому и структурное, что перестаёт различать и ценить возможность существования какого-либо субъекта. Но, я уверена, что приходит время, когда эта субъектность возвращается. Конечно, в той ситуации нужно «сметь своё суждение иметь» и иметь возможность мыслить, как призывала Ханна Арендт. И в этом смысле покаяние – это хороший инструмент оценки, потому что это ещё и ретроспективный инструмент. И если у нас такая возможность есть, то это наша человеческая обязанность, задача, долг – ею воспользоваться.
Дмитрий Рогозин. Борис Рашковский пишет нам, что «у нас на глазах в России без конца творятся расправы, людей судят неправедным судом, давайте ж мы в очередной раз заклеймим Троцкого с Лениным и эти успокоим свою совесть».
Когда возникает такого рода вопрос, не только в опросах общественного мнения, но и в обыденных разговорах: почему вы говорите о терроре, 1930-х, а не 2020-х и так далее, – у меня сразу как красная лампочка загорается. На заре девяностых, когда некоммерческие организации ещё не были так развиты, не умели собирать деньги, одни активисты написали такой большой плакат: «Что для вас важнее: наши дети или ваши деньги?»
Такое противопоставление в себе содержит очень большую ловушку, потому что когда человек указывает: разберитесь сначала с этим, а уже потом беритесь за другое, это означает, что он сам и с этим разбираться не будет, и с тем не будет. Это даже не лукавство, а фигура успокоения: я не буду с этим разбираться, это как бы не моё, потому что другое ещё не решено.
Ответ не в том, с чего начать – здесь вообще нет очереди. Очередь определяется просто болью. Если в моей семье существует боль, и она вдруг вскрывается, я её чувствую и переживаю – это и есть начало разговора о покаянии. Потому что в опыте покаяния, как я это воспринимаю, нет временного континуума, нет континуума более важного или менее важного. Это ситуации боли и горя, и в этом смысле я каюсь даже не за деда – я каюсь, переживая эту боль, беря её на себя.
В вопросах, в которых заложено ранжирование зла, уже существует это зло. То прошлое, за которое мы пытаемся каяться, оно здесь и сейчас, оно не закончилось. В социологии есть такое отличное понятие – его ввёл Борис Докторов – это понятие продолженного прошлого или настоящего, когда время вдруг как бы расширяется. Очень часто в разговоре с респондентами, когда вслушиваешься в некоторые их ответы, понимаешь, что это не их ответы из сегодняшнего мира – они тянутся откуда-то из другого времени, и это колесо незаконченного действия может остановиться только через этическую дилемму. Ведь этический вопрос независимо от того, к какому периоду времени и к какому событию он поставлен, ищет ответа и разрешения в том, что происходит здесь и сейчас. Но «здесь и сейчас» для очень многих возможно понять только через обращение к прошлому.
Священник Георгий Кочетков, духовный попечитель Преображенского братства: Прежде всего надо признать, что представления о Боге, как и о человеке, в ХХ веке сильно изменились, они не совсем такие же, как были в XIX веке, XVIII и так далее. Этот кризис XX века затронул практически все важнейшие сферы жизни. Раньше Бога представляли себе очень торжественно, очень властно: Бог прежде всего Господь и Царь. Конечно, можно и сейчас встретить подобные ощущения в восприятии Бога среди людей верующих и ищущих – некоторым нравится образ такой силы, могущества, Бог-Судья, а кому-то он очень не нравится. Это отталкивает людей, они уходят, потому что не хотят больше поддерживать эту внешнюю силу. Слишком много в ХХ веке было насилия, всякая сила грозила превратиться в насилие, и люди стали отстраняться от этих образов, вплоть до того, что они уже не хотят называть Бога Господом или там Царём Мира, Вселенной, Царём Жизни и так далее.
Это очень глубокая перемена, она обращает человека лично к Богу прежде всего через опыт любви, милосердия, свободы, истины. То есть наметилось движение к тем изначальным приоритетам, которые были в раннем христианстве. Это очень важная тенденция. Изменилось и представление о Христе, и понимание служения Церкви. Действительно, сейчас очень ценится милосердие, какие-то личностные качества как Самого Христа, так и всех людей. Мы сейчас уже не можем так безоглядно говорить о коллективах, о народах, о каких-то больших массах, как, скажем, сто лет назад. Человеку нужна какая-то интимная, личностная связь – такая открытость, чтобы можно было опереться и на Бога, и на ближнего и чтобы могли опираться на него, не боясь взаимных претензий.
Неслучайно снова возродились в ХХ веке в церкви представления о том, как должны быть устроены отношения между людьми – всеми людьми и конкретно христианами, членами церкви. Опять вспомнили о первохристианской общинности, братскости в этих отношениях, о такой перспективе, когда каждый сможет снизойти к любому другому, когда ближним становится всякий человек, которому ты посмотрел в глаза, даже если минуту назад он был для тебя совсем чужим.
Это тоже вселяет надежду и открывает новые перспективы для человека, и общества, и церкви. Мы это связываем обычно с завершением Константиновского периода в церковной истории, который длился 1600 лет, и пытаемся из этого сделать какие-то серьёзные выводы, понять, что церковь обрела и потеряла за это время особой близости с государством, общественными и государственными интересами, с властью, а значит с богатством, пусть даже иногда это богатство культуры.
Теперь акценты поменялись. Люди готовы отказываться от каких-то очень дорогих и замечательных вещей ради большего – вот этой личностной любви и свободы. И поэтому так странно смотрятся сейчас любые попытки поставить на первое место вещи второстепенные – как косные фундаменталистские попытки, так и, напротив, легкомысленные, поверхностные, хоть и выглядящие очень современно. Людям хочется какой-то глубины, полноты, какого-то совершенства – не идеального, которого всё равно в историческом времени не достичь, а очень актуального, живого, где все наши недостатки покрывает и Сам Господь, и наши ближние, кто рядом с нами. Это совсем не обязательно те, кого мы раньше знали, ценили и любили за близость наших взглядов или общность судьбы.
Мне кажется, что очень важно сделать правильные выводы из всех кризисов XX века. Нельзя пренебрегать прошлым, нельзя его выбрасывать, но нельзя и останавливаться на прошлом, замыкаться на нём. Действительно, Господь как-то по-новому открылся современному человеку, который всегда человек страдающий, часто очень одинокий человек, часто унывающий, разрушенный, болезненный, мнительный и так далее. А вот всё равно опыт XX века и нашего времени показывает, что любви Божьей хватает на каждого, и важно для нас, что этой любви или во всяком случае жажды этой любви стало больше среди людей. И всегда слышен голос свидетельства о Божьей Любви, что бы ни происходило в мире, где всё равно много зла, много жестокости, равнодушия, холодности, какой-то мертвенности.
Поэтому и нужно покаяние, и неслучайно разговор о нём возник сразу после 1917 года. Я очень был рад узнать о том, как, скажем, в Крыму перед приходом красных в 1920 году проходило покаяние среди тех людей, из которых потом одни были вынуждены покинуть родину, а другие были уничтожены большевистской властью, так что почти никого не осталось. Люди как-то образумились что ли, начали снова чувствовать, что они низко пали, потеряли доверие, веру – началась эпоха восстания масс с соответствующим очень нехристианским мироощущением, которое дошло до нашего времени в форме постмодерна, сделавшего нашу эпоху не просто нехристианской, а антихристианской и безличностной.
Не только Бог в наше время открылся по-новому, но и человек. И если он себя осознаёт в этом новом качестве, не соглашаясь с омассовлением и обезличиванием, то он и любому человеку, который готов что-то увидеть и услышать, несёт этот дар – и свободы, и доверия, и веры как открытости Богу и своему ближнему.
Елена Шмелёва. Нам пишет человек по имени Марина: «Мои родственники служили в НКВД, один из них был застрелен кулаком, когда бригада пришла раскулачивать народ в деревне. Да, мне бесконечно стыдно, это даже не то слово, это больше чем стыдно. Я приношу покаяние за действия своих родственников, но насколько оно может быть действующим и действительным, если это моё покаяние практически никому не нужно?»
Марина, это очень нужно. И вам, и вашим детям, и в каком-то смысле нужно нам всем. Я не очень понимаю, что такое народ, но всё-таки мы же все несём тяготы друг друга, мы все одно тело в каком-то смысле. И поэтому через то, что делает Марина, это нам всем помогает.
Священник Георгий Кочетков, духовный попечитель Преображенского братства: Хочется тоже отреагировать на вопрос Марины. Получается, что покаяние – вещь элитарная, до покаяния надо дорасти. И хорошо, чтобы как можно больше людей доросли до него. Мы не знаем, какая критическая масса нужна, чтобы оно свершилось, чтобы изменилась сама наша общая жизнь, чтобы мы не пребывали в старом состоянии рабства. Пусть Марина не сомневается, что кому-то нужно это покаяние. Каждый такой акт запоминается на всю жизнь, это входит сразу внутрь, в глубину. У меня на памяти целый ряд таких случаев, и ни один из них не забывается ни в одной детали. Это, наверное, неслучайно.