Идеологию можно определить как некоторый образ мыслей, который создаёт иммунитет против всяких столкновений с реальностью, так как претендует на окончательное, всеохватывающее знание о мире, которое не подлежит пересмотру. Так что спорить с представителем идеологии совершенно не о чем, и невозможно: он всегда найдёт ответ. В этом основа идеологии, секрет её власти.
Это определение основывается на идеях Григория Борисовича Гутнера, но я его развила и немного скорректировала – в том смысле, что идеология не предполагает некоторого монолита, который исключает всякие альтернативы, как это очень часто понимают. Поскольку идеологии возникают в Новое время как раз в ситуации множественности жизненных перспектив, знаний, картин мира, то сила идеологии прямо пропорциональна готовности конкретных людей встраивать свои противоречивые знания и собственный опыт в единую иерархическую систему. Причём эта система даже не какое-то четко выраженное учение, а тонкая система оценок важности, правильности, хорошего, правильного взгляда на мир.
Возьмём пример советской идеологии. Ведь она не была на самом деле такой гомогенной, стройной, непротиворечивой, какой хотела казаться. В ней было много противоречий. Например, все помнят идею пролетарского интернационала: «Все нации равны». Классы – нет, а нации – да. Это с одной стороны. А с другой, уже в сталинскую эпоху стало понятно, что некоторые нации не то чтобы не равны, но гораздо лучше других. Во всяком случае лучше принадлежать к ним, чем к другим нациям.
То есть идеология только делает вид, что предлагает стройную картину мира. На самом деле это монстр на глиняных ногах. Идеология цементируется моралью безответственности – личную ответственность нести за такую мораль совершенно не нужно. Есть известное высказывание: «Учение Маркса всесильно, потому что оно верно». За такое учение не надо нести личную ответственность – оно же верно для всех, независимо от наших решений. А вот подвергать его сомнению – аморально. В нём может быть масса противоречий, но тот, кто обращает на них внимание, как раз и есть враг. То есть этот монстр цементируется моралью, причем моралью агрессивной, её единственная функция – осуждать всех, кто с ней не согласен.
Кажется, что единственная альтернатива тотальной власти идеологии – позиция вечного изгоя. Это позиция философа, как раз то, что привело Сократа к его чаше с цикутой. И сегодня такие чаши тоже возможны. Я не хочу сказать, что философия – это средство от идеологии, но Платон, например, прямо говорит, что диалектика – это единственная наука, которая ставит вопрос о пересмотре оснований собственной теории. Вот все знают, что такое добродетель, мужество, справедливость, а приходит Сократ, начинает задавать свои вопросы, и вдруг оказывается, что никто ничего не знает. Более того, он сам говорит, что ничего не знает. Он знает только то, что ничего не знает. А дельфийский оракул нам ещё сообщит, что это и есть самая большая мудрость. Конечно, это невероятно раздражает, как это может не раздражать добропорядочных граждан?
Сегодня, в общем-то, происходит то же самое. Все знают, что есть законы, есть исторические события, очевидные вещи, вечные ценности, а вот приходит философ и начинает разрушать всё счастье. Это, конечно, не единственное понимание философии, но я её понимаю именно так. Философия – это не какая-то система мыслей или мнение о том, как устроен мир, а то, что взрывает все системы, это некоторое движение на границе всех систем, на границе мыслимого. А граница, конечно, неудобное место для проживания.
Так что ответ на вопрос об альтернативе идеологии «философ – вечный изгой» не удовлетворяет до конца. Хотелось бы понять, как такая позиция может быть жизненной установкой.
Я думаю, не вызовет особый протест утверждение, что христианство, к сожалению, является очень благодатной почвой для идеологии. Есть ещё расхожее мнение, что в Средние века была единая картина мира, а в Новое время она рушится, и наступает эпоха плюрализма. Получается, что христианство – это такая идеология в доидеологическую эпоху. Понятие идеологии при этом начинает расплываться. Попробуем его восстановить.
Что у христианства общего с идеологиями? То, что оно становится объяснительной теорией для всего, призванной выработать иммунитет против любого с ней не согласованного опыта. Ну, так же как в марксизме всё, что бы ни случилось в обществе, можно объяснить классовой борьбой. Так же как во фрейдизме всё можно объяснить через какие-нибудь детские травмы, никакой опыт не будет здесь противоречить. Так же всё можно объяснить волей Божьей: происходит что-то хорошее – значит, Бог благ; происходит что-то плохое – наказание или испытание. Такая теория нигде не вступит в конфликт с реальностью, нельзя представить себе ситуацию, которая бы её опровергла. А, следовательно, по нашему определению, мы имеем дело с идеологией.
Но давайте посмотрим внимательно, действительно ли тут всё так гладко. В основе христианства лежит вовсе не теория, в его основе лежат парадоксы. И главный парадокс – это крест Христов, явленное бессилие Всемогущего Бога. Современные богословствующие философы как-то очень лихо нападают на идею всемогущества и отрицают её на том основании, что она противоречива. Действительно, этот вопиющий парадокс никак нельзя убрать, он самое основание христианства.
Те решения, которые принимают великие Вселенские соборы в первые века христианства, удивительны в том смысле, что они не только не разрешают этот парадокс, а наоборот, усиливают его. Опровергаемые ереси предлагают вполне состоятельную, понятную систему толкований. Арианство и монофизитство – понятно, что утверждают. Лев Николаевич Толстой очень возмущался по этому поводу, он говорил: «Вот то, что они говорят, я понимаю, а то, что вы говорите, – «нераздельно, неслиянно», – это понять невозможно» (речь идёт об определении Халкидонского собора, согласно которому божественная и человеческая природы во Христе соединились «неслитно, неизменно, нераздельно, неразлучно». – Прим. ред.).
А вот пример из недавнего прошлого. В 1997 году было принято заявление Всемирного союза лютеранских церквей и Католической церкви по поводу учения Лютера об оправдании только верой. Звучит это примерно так (цитирую сжато): когда лютеране говорят, что человек оправдывается только верой, они не утверждают, что дела не нужны. Когда католики говорят, что важны дела, они не утверждают, что человек оправдывается своими делами. Какое же тут предлагается решение? Вот в этом-то как раз, мне кажется, сила этого документа, в этом он следует великой традиции: отвергаются крайности обоих учений. Или скорее даже они принимаются, но обе – оба взаимоисключающих взгляда на эти вещи: «Христос – страдающий и умирающий человек» и «Христос – Бог Вседержитель»; «Человек оправдывается благодаря божественной благодати независимо от собственных усилий» и «Благодать нужно заслужить, спасение мира в наших руках». И то, и то верно, оба положения принимаются как равноправные.
Христианскую веру, основанную на таких парадоксах, невозможно свести не только к абстрактной теории, но и к набору ясных и непротиворечивых тезисов или практических правил. Возьмём самое трудное место в Евангелии, которое было камнем преткновения для многих, в частности – для того же Толстого. Это 5-я глава Евангелия от Матфея, Нагорная проповедь, где речь идёт о любви к врагам, о подставлении щеки, о непротивлении злу. Дело не только в том, что исполнение такой заповеди трудно или почти невозможно, дело в том, что даже в случае её исполнения невозможно избежать одной серьезной проблемы. Для того, чтобы заострить эту проблему процитирую одно место из Послания апостола Павла к римлянам: «Не мстите за себя, возлюбленные, но дайте место гневу Божию, ибо написано: Мне отмщение, Я воздам – говорит Господь. Итак, если враг твой голоден, накорми его, если жаждет – напои его, ибо, делая сие, ты соберёшь ему на голову горящие уголья». Ницше в таких случаях комментирует: «Как это по-евангельски!» – разумеется, с таким злобным сарказмом. И действительно, немножко нехорошо становится от таких слов. Вот это и есть любовь к врагам, к которой нас призывает Евангелие? Что же это за любовь, которая надеется на месть? С другой стороны, вполне естественно ожидать, что Бог воздаст негодяям по заслугам. Так что христианская любовь – это, получается, отсроченная месть? Это нехороший вывод, с которым невозможно примириться.
Вот другой пример. Вымышленный персонаж Достоевского Иван Карамазов «возвращает свой билет в рай почтительнейшим образом Богу», отказываясь от вечной гармонии. Почему он это делает? Потому что рай не предполагает мести. Он прямо так и говорит: «Я забыть хочу, и простить хочу, не хочу, чтобы страдали больше». Это с одной стороны. А с другой стороны, не смеет мать замученного ребёнка прощать его истязателям: «Не хочу, чтобы она прощала! И лучше останусь с этими неотмщёнными страданиями, даже если я при этом неправ». Там есть образ, который я очень люблю: образ параллельных линий. Иван говорит, что по неевклидовой геометрии, геометрии Лобачевского, параллельные линии где-то в бесконечности сойдутся. «Но мой евклидов ум, – продолжает он, – этого не примет, я когда увижу, что сошлись, всё равно не приму». На самом деле, это неправильное толкование неевклидовой геометрии – удивительное, потому что Достоевский очень хорошо в этом разбирался. Я думаю – потому что ему нужна была эта метафора, именно метафора сошедшихся параллельных линий. Эти параллельные линии – два глубочайших чаяния человеческого сердца: одно – чтобы все были прощены и всё было забыто, и другое – чтобы все были отмщены и ничто не было забыто. И как их примирить? Никак. Их нельзя примирить. Поэтому Иван и отказывается от вечной гармонии.
Имеет ли всё это какое-то отношение к нашей повседневной жизни? Я считаю, что имеет, и прямое. Вот человек, пытающийся быть христианином, прощает обидчика. У него в душе обязательно возникает конфликт. Если он рефлексирующий человек, этот конфликт не останется незамеченным: делаю я это, потому что надеюсь на Божий гнев или по какой-то другой причине? Может быть, потому что я хочу отвратить этот гнев от себя и перевести его на другого? Это как-то мало похоже на настоящее прощение. Ещё меньше похоже на любовь, когда ты делаешь что-то не ради другого человека, а ради награды, пусть самой высокой, ради воздаяния. Получается такое неразрешимое противоречие весьма практического свойства.
Или возьмём дилемму с оправданием либо делами, либо верой. Каждый из нас далёк от совершенства, но при этом мы можем полагаться на милость Божью. До какой степени? В какой момент благочестивое доверие переходит в бессовестную эксплуатацию, когда вместо того, чтобы сделать собственное усилие, мы говорим: всё равно никто не совершенен, всё равно невозможно заслужить спасение. Возникает дилемма: да, невозможно, но всё-таки ты делай. А зачем? Что от меня зависит? Тут очень тонкая граница. Оказывается, такие решения нужно принимать каждый раз заново, учитывая взаимоисключающие перспективы. И правильность таких решений с христианской точки зрения ничем не гарантирована: никакой теорией, никаким догматическим положением и даже никаким авторитетом.
Но ведь именно в этом основа христианской веры: в каждой жизненной ситуации возможно встретить Бога, причем познание Бога будет всегда иным, неожиданным и бесконечно-новым. Если Бог – живая личность, то Он всегда будет являть себя не так, как мы знаем и ожидаем, он будет взрывать наши логические конструкты. Вера – это познание, которое в принципе не может и не должно перерасти в окончательное знание. Это, мне кажется, и есть неидеологический потенциал христианства. Несводимость к единому знаменателю противоположных представлений предполагает готовность в каждой конкретной ситуации познавать Бога заново, то есть принять определённое решение, полагаясь на то, что оно не будет окончательным приговором ни себе, ни ближнему. То, что оно не будет окончательным приговором, мне кажется, и есть самый главный смысл всемогущества Бога – в Его власти каждый тупик превратить в начало нового пути.
Христианство вообще ничего не гарантирует. Мне кажется, что главная ошибка Лютера в том, что он требовал гарантии спасения: как я могу быть уверен в том, что я спасусь? С одной стороны, гарантий таких нет. А с другой, христианство всё-таки даёт гарантии, что на этом пути человек не останется один и что Бесконечность ответит ему, если он действительно будет Её искать.
Конечно, большей частью христиане этого не делают: вместо бесконечного Бога они полагаются на твёрдые правила, ценности и учения. А это и означает идеологизацию, или «убийство» Бога. Напомню слова Ницше, его безумного человека с фонарём, который говорит: «Мы все, мы Его убили! Мы все Его убийцы!». Это убийство можно понять исторически, как это делал Ницше. Принято считать, что был какой-то золотой век веры, на смену которому пришёл неожиданно век секулярный, непонятно как нахлынул вдруг атеизм – то ли от научных открытий, то ли от каких-то политических изменений. Мне эта картина не кажется убедительной. Я тут скорее осталась бы на позициях Ницше: христианство само порождает силы, которые его уничтожают. Именно эти «убийства» Бога, это идеологическое христианство подготавливает почву атеизму. В сущности, оно само уже есть атеизм. В этом есть какой-то на этот раз исторический парадокс: христианство ослабевает, и его пытаются подпереть различными учениями, твёрдыми системами ценностей, концепциями, чёткими положениями, как надо жить… Но это лекарство оказывается ядом, оно-то и ведёт к ещё большему ослаблению, пока какой-то порог не оказывается перейдён. Христианство становится для мира неубедительным, наступает тот самый секулярный век. Идеологическое христианство – это отношение к Богу как к познанному объекту или как к гарантии познания, порядка, ценностей. Вывод тут такой: поскольку христианство становится идеологией, оно способствует атеизму. И тут все конфессии отличились, я бы предостерегла от искушения некоторых русских философов, того же Достоевского, противопоставлять одну конфессию другой. Думаю, что, к сожалению, некому похвастать неидеологической чистотой.
Мы все мечтаем о непротиворечивой картине мира, с которой бы все согласились. Но такой картины нет и быть не может. Реальность представляется нам неким пространством, по ту сторону всех конструкций, а, значит, и идеологий.Но такого пространства тоже нет, в нём нельзя было бы жить! Прав постмодернизм: мы действительно движемся от одной конструкции к другой, мы не можем иначе. Они все относительны, они не абсолютны. Удивительно, что человек, который отвергает релятивизм и всячески отрицает постмодернизм, по сути высказался против абсолютизации наших конструкций. Я имею в виду Папу римского Бенедикта XVI, сказавшего:«Возведение в абсолют того, что не абсолютно, но относительно, называется тоталитаризм». Но все наши теории относительны, хотя мы и не можем без них обойтись.
Так что свобода от идеологии, которую предлагает христианство, заключается не в том, чтобы придерживаться правильной системы мысли, оценок, морали, а в том, чтобы каждый раз заново превосходить эти системы, выдерживать противоречия между ними и принимать конкретные решения, не только исходя из них, но и вопреки им. Один современный православный проповедник игумен Нектарий Морозов выразил эту мысль простыми и в то же время очень верными словами: «Надо жить. Совершенно свободно реагировать на то, что с тобой происходит, каждый день делать какой-то выбор, следовать голосу своей совести, искать воли Божьей, которая в одной ситуации окажется такой, а в другой ситуации – иной, хотя, казалось бы, "по букве" такой не должна быть».