В пути совершенно случайно натолкнулся на «Записки бурсака» Сычугова – признаться, взял книгу и принялся читать по большому счёту по одной лишь, совершенно второстепенной по отношению к ней самой, причине – увидев, что в книге довольно много о Московском университете, а Сычугов был сверстником и более чем схожим по происхождению с Ключевским, которым как раз сейчас вновь довелось заняться. Как и будущий историк, Сычугов – сын и внук священника – родился в 1841 году, выученик семинарии – правда, в отличие от Ключевского, не Пензенской, а Вятской, но даже здесь пути их не сильно разошлись, поскольку обе семинарии «тянули» к Казанской духовной академии. Оба из семинарии отправились в университет – правда, Ключевский, формально её не окончив (поскольку из Пензы в университет не отпускали, а вот в Вятке были другие порядки, так что Сычугов лишь переживал, что из-за недовольства начальства не получил «студента», выпустившись лишь II разрядом).
Но почти сразу же, стоило начать «Записки…», выпущенные издательством Academia в 1933 году под редакцией Штрайха, стало понятно, что это и сам по себе замечательный текст – не имеющий, как настаивает сам автор, ни малейших литературных достоинств, интересный как повествование совершенно неординарного человека о жизни своей.
Но сначала несколько слов об издании: «Записки…» Савватий Сычугов писал в последние годы жизни, в 1899–1900 гг., писал по инициативе друга всей свой жизни, с которым он сошёлся ещё в университете, – Владимира Филипповича Томаса. Тот просил его об этом давно, ещё в 1895 году. Сычугов обещал приняться за труд, но руки всё не доходили, и в итоге он занялся ими только в 1899 году. Но это были отправляемые время от времени письма другу – лишь затем, после смерти автора, сведённые в род книги (и фрагментарно опубликованные незадолго до революции в «Голосе минувшего»). В «Записках…» этих автор доходит лишь до университетской жизни – поскольку собеседник его дальнейшее, в принципе, знает, так что в издании в качестве последней главы приложены фрагменты из поздней переписки Сычугова с Томасом, о делах и заботах первого с 1889 года.
Титульный лист книги «Записки бурсака» Савватия Сычугова. Фото: Academia / litfund.ruЭтот характер «Записок…» благоприятно сказывается на устройстве текста: Сычугов рассказывает о своей жизни так, как она ему вспоминается, обращаясь время от времени к одним и тем же событиям – и оставляя следы того, как устроена работа памяти. Так, в одном из ранних писем он даёт связный литературный рассказ о первых своих днях в бурсе: первой порке, обмороке, своих переживаниях. А через некоторое время обращается к тому же – но здесь оставляет литературу в стороне: связного рассказа не получается, поскольку автор теперь уже следит за другим, за тем, что именно помнит и где предполагает лишь по смыслу, как оно могло быть. В итоге текст проигрывает в литературной связности – но сохраняет намного большую достоверность живой работы памяти.
Сычугов в итоге выйдет в военные врачи, но прослужит совсем недолго – вскоре перейдя в земство, а в 1889 году, после того как потеряет жену и единственного ребёнка, вернётся в родную деревню, застанет ещё последние месяцы жизни отца и до конца своих дней пробудет там «вольным волостным врачом», как сам будет определять себя. Он будет осмыслять итог своей жизни как продолжение пути отца и деда, соединяя их семьдесят лет служения священниками в селе Великокорецком и своё служение там же следующую дюжину лет (стр. 76): служения разные, но родственные, ведь и будучи сельским врачом, он своим долгом будет считать тратить время не только на врачевание тела, но и неизменно хоть на самый краткий разговор со своими пациентами, считая, что слово им не менее важно, чем назначенное им лечение.
Переехав в родное село, он сократит свои потребности до самой малости, поселится в крестьянской избе, откажется, пока здоровье будет позволять, от всякой прислуги и заведёт сельскую амбулаторию, а следом и сельскую библиотеку. Большую известность принесёт ему статья «Год вольной деревенской практики», где он будет описывать свой опыт и убеждать, что в его деле нет никакого подвижничества – ведь подвижничество предполагает преодоление, а он же ничего не преодолевал, отказавшись лишь от ненужного, обнаружив, что вполне может существовать на 200–300 рублей в год, беря с крестьян за приём по 5–15 коп. в зависимости от случая, сам готовя необходимые лекарства и проч. Он будет настаивать, что практика велит завести твёрдую таксу – в том числе для экономии времени, ведь в противном случае приходится пускаться в долгие объяснения с крестьянами, пытающимися то заплатить намного больше, чем он считает нужным брать, то – по привычке богатых крестьян – спрашивать: «Нельзя ли сбавить?». И библиотека, потом – по началу болезни Сычугова – отошедшая к земству (сохранилось его письмо, где он описывает ту неожиданную для него горечь расставания, необходимость которого осознана им, но от чего не становится легче) заводится им почти случайно, идя за практикой: сначала он желает дарить книги, выделяя на это ежегодно некую сумму, но затем оказывается, что дарить – довольно сложно, можно лишь те, что получили одобрение как назначенные для церковно-приходских училищ, а среди таковых он почти не находит тех, которые желал бы отдать своим соседям. И в итоге вырастает библиотека, с десятками окрестных читателей (как его собственная врачебная библиотека – но это уже после смерти Сычугова, по его завещанию – станет ядром земской врачебной библиотеки).
Книга «Состояние общественного здоровья в гор. Владимире». Фото: ГПИБ РоссииСовременники будут видеть в нём последователя Толстого. Сам же он, относясь к Толстому с глубоким почтением, будет настаивать, что влияния здесь нет, есть общность пути: то, что Толстой своим умом постиг, то сам он вынес из опыта, нескладного, путанного – то, как он пробовал жить с начала 60-х, со студенчества (сам определяя себя как шестидесятника), он не принимал этого как некоего учения, к которому можно обратиться, – и как некую веру, в которую можно обратиться – а жизненный путь, пытающийся сохранить верность тому, что вынесено из детства и юности.
И вопрос, который он сам себе задаёт – о том, откуда в нём это, где он обрёл свою основу. Бурса для него – то место, где можно лишь потерять человеческое в себе или по крайней мере многое из бывшего растратить. О ней он рассказывает много – но, сам оговариваясь, далеко не всё, лишь те подробности, что не найти у Помяловского, который всё-таки прошёл через бурсу столичную, а вятская ведала и то, от чего избавлена была близкая к трону и Синоду.
А истоком его жизни оказывается дед, в честь которого он и получил своё имя, старый о. Савватий. В его доме он жил, его библиотеку он обживал – как в малолетстве, так и на каникулах, а вначале сам дед его и учил – из-за чего Сычугов поступил сразу во второй класс. Учил, сам занявшись прохождением всего положенного, запираясь и зазубривая латынь и греческий, повторяя четыре действия арифметических – научив его тому, что потом никак не могла выбить семинария: не зазубривать, а вникать в смысл проходимого, биться до тех пор, пока не поймёшь, о чём речь идет. А в библиотеке он читал, вначале мало что понимая, сочинения мадам Гюйон и «Сионский вестник» да разрозненные тома «Истории…» Карамзина. Большая библиотека александровской эпохи, обломок 1820-х годов, сама по себе, если другого недостаточно, свидетельствовала о крайней своеобычности сельского священника Вятской епархии, о котором внук любовно передавал анекдот, как раз связанный с посещением государя. Тогдашний архиерей настрого запретил, дабы не было какого конфуза, являться в ближайший город (Орлов) к императору сельским священникам, но о. Савватий не только не послушал своего архиерея, но и, явившись в собор, занял среди провинциального духовенства третье место. Александр I подошёл сперва под благословение архимандрита, следом протопопа, а потом и о. Савватия, единственного осмелившегося благословить императора, а тот поцеловал руку священника. Скандал был бы большой, если бы император не заметил, что сельский священник единственный из трёх понимает значение благословения. С таким характером неудивительно, что он сорок лет просвященствовал в одном месте, не получив никакого награждения, но и после смерти он помог своему внуку. Старый врач вспоминал, как его собирались происками инспектора исключить из семинарии и, подготовив уже всё, отправили к местному архиерею, который и должен был изречь приговор:
«Отправляюсь я к архиерею, отвешиваю ему, по обычаю, земной поклон, принимая благословение, и передаю запечатанный пакет [от инспектора]. “Так это ты бунтовщик-то! Вот я тебя проучу!” – говорит архиерей, а сам ласково улыбается. Вероятно, его поразил мой чрезвычайно малый тогда рост и добродушное, совершенно ребяческое лицо <…>. Затем он берёт меня за руку и со словами: “Ну-ка пойдём, бунтовщик”, – ведёт в кабинет. После долгого упорства с моей стороны он усаживает меня и начинает расспрашивать о деле моём, а потом о деде и его смерти. Воспоминание о нём и ласковое участие архиерея довели меня до слёз, да и у него самого глаза стали влажны.
– Я любил крепко о. Савватия; очень уж он был умён, добр и правдив, – говорил мне архиерей. – Язык только у него был острее бритвы, да не умел он молчать при нужде. Будь же и ты в деда, только не будь резок на словах, пока учишься, да больше имей терпения, помни, что корень учения горек и что сам премудрый Сирах при учении велит почаще прибегать к жезлу. Ох уже эти учителя! Хотят ребёнка выгнать из училища! – как бы про себя проговорил добряк, поцеловал меня и на прощание целые пригоршни дал разных сладостей.
– Ну, прощай, да не бунтуй больше, – улыбаясь, промолвил он».
Духовное училище в Вятке. Фото: общественное достояниеСавватий-мл. сделал всё, чтобы вырваться из духовного сословия: отправился в университет, ещё даже не ведая, на какой именно факультет поступать будет (и первый месяц проучившись на филолога-классика, пока не перебрался на медицинский). Учился, едва перебиваясь, разгружая баржи у Москворецкого моста, добавляя своё к тому, что умудрялся посылать ему отец, сельский священник. В поздних письмах есть одно попутное припоминание. Когда он приехал к отцу, говоря о своём решении поступать в университет, а отец принял это как должное, не удивившись. И потом, когда сгорят в один день и дедовский дом, и отцовский, и станет совсем плохо с деньгами, отец лишь спросит по поводу академии – не настаивая и не убеждая. Он пойдёт с бурлаками по Волге, обойдёт её всю – чтобы затем вернуться в университет, окончить его и стать наконец, в 1868 году, доктором. С твёрдым сознанием, что жить надобно не ради себя – и что жизнь надобно оправдывать. По вере своей он станет весьма далёк от церковного православия – прочитав и Герцена, и Бюхнера, и письмо Белинского, и много чего ещё другого соответствующего ещё в семинарские годы – словом, типичный семинарист тех лет, прошедший школу атеизма. Но в позднем письме, от 14 декабря 1899 года, своему другу Томасу, вспоминая о толстой папке, что была у него, с переписанными собственноручно не допущенными к распространению в России сочинениями Толстого, «кое-чем из Герцена» и всё тем же письмом Белинского – он замечал: «Оставить непечатные сочинения, особенно Толстого, в наследство своим племянниками – молодым попам, было бы не только страшно, но и преступно. Это было бы покушением на их веру, стремлением поколебать их миросозерцание, не дав взамен ничего, кроме разочарования. Вообще поп без веры – это какой-то моральный урод». Веры в его собственной жизни было много – и он сам был уверен, что воспринял её от деда, старого Савватия, продолжив, пусть и наособицу, его путь.
